Он уже не лежал. То, что прежде значило: лежать, стоять, сидеть, — все утратило свое значенье, осталось одно распростертое и разверстое око, бестелесное созерцанье, уносимое скользящей ладьей, еще прикованное к ее днищу, но уже и настолько от нее отрешенное, что казалось, спадают последние цепи, исполняются наконец-то давно забытые предчувствия, возвращается, как дуновенье, память о вольном парении, которое предчувствовал он однажды; и все сильней было желание целиком отдаться ему, воплотить парящее предчувствие в бытие, самому влиться в это парение, в это беспамятное предчувствие грядущего, воспарить к мерцающему свету кольца, воспарить к Лисанию, что один лишь теперь и имел имя, память и судьбу, ах, легко и вольно воспарить к нему, залитому потоком лучей, к нему, что, возможно, все еще был крестьянским мальчишкой, а возможно, уже и ангелом, поселенцем и посланцем эфира, в сентябрьски-стылом размахе реющих крыл, — о, воспарить к нему, хоть на миг прикоснуться к этим крылам и в последний раз вглядеться в родимый лик, в его обнаженно-ясную глубину, осиянную дружески-нежным мерцанием звездного кольца, погрузиться в него, постигая бездну за бездной, — о, все сильней становилось тоскливое это желанье, порыв к воплощенью порыва, тоска по колыбельному шуму былых ручьев, и рек, и морей, по монотонному мягкому плеску, баюкавшему былое, — о, как больно, больно желать, в этой боли весь страх прощанья, вся жажда удержать последние ускользающие образы, защититься от последней непреложной истины, от последней прощальной дрожи! Ибо как ни томится душа предчувствием грядущего, как ни жаждет она последней парящей свободы, ей невыразимо трудно закончить плаванье, покинуть этот зыбкий промежуточный мир и вступить в мир другой бесконечности, тяжко гнетет ее запрет не оглядываться на житейски-привычную бесконечность былого, еще тягостней повеленье навеки отречься от его многоликости ради предстоящей однозначности; и хоть отрок с такой однозначностью и с такой надеждой простирал руку в грядущее, оно все равно оставалось многоликим, не было однозначности в зеркальных отражениях его светящегося ореола, в багровом пламени солнечного диска, в мерцании созвездий, в матовом золоте лунного серпа, не было направления у лучей, исходивших от кольца, и в единое сияние слились былое и грядущее, многократно и замысловато перемешался свет сумрачных морей и небес со светящимся силуэтом отрока-духа, указующего путь, и хоть образ его, равно как и указующий жест, вроде бы оставались неизменны, он весь был исполнен переливчатой изменчивости, весь искрился многоликостью былого, непрестанно менялся его облик, менялись черты: то это были черты Дебета, то вдруг Алексиса, а то и, еще мимолетней, Энея; все эти образы, правда, были безымянны, снова и снова проступал в них собственный лик Лисания, но именно в том-то и был соблазн, искушение искать в грядущем былое, искушение оглянуться в порыве к будущему — но и не искушение просто, а новое знание, ибо в недосягаемости, в неприкосновенности парил отрок, вовсе не искуситель и уже едва ли кормчий, а лишь указующий наставник, чьей простертой вперед длани никому не должно касаться, дабы она не поникла, — прощание…