Дерева окаймляли берег, их купы в сетке узорных теней, плавно вздымаясь по склонам, манили в глубь побережья, а вода, хоть и покоилось невозмутимо ее вечнозеркальное лоно, омывала прибрежную кромку бесшумно-игривым прибоем, белым легким кружевом пены, чье шуршанье было как слышимость в безмолвии, — ласковое бормотанье наплыва, ласковый рокот отката. Водная гладь позади, земная твердь впереди, беспредельны обе стихии, но и беспредельно проникнуты друг другом, прибытие и все еще плаванье — ибо уже не оставалось былого, едва ли оставалось грядущее, и, хоть ощущал он твердую почву под ногами, все равно он не стоял и не ступал, то была грань движения и покоя, застывшее реянье, плен у предела беспредельности, плен в беспредельном средоточии бытия, все в себя вовлекающем и все навек полоняющем ради слиянного единства души и мира, — безмолвие средоточия… В самом ли деле проник он уже в ядро бытия? Высокое древо вздымалось пред ним, то ли вяз, то ли ясень, но с неведомыми золотыми плодами, и, когда он узрел, что мерцает звезда в просветах ветвей и что в мерцанье ее брезжит также взгляд Плотии, отраженный небом как зримое эхо, как приветствие званому гостю, тогда стала безмолвная эта беседа земли и небес долгожданною встречей, не томимой воспоминаньем, не нуждающейся в приветах, — ток согласья струился между миром движенья и миром покоя, неразличима была та струя ни внутри, ни снаружи, и не различить уже было, откуда она истекала, леса ли плыли ему навстречу, его ли несло к ним волной дуновенья, и размывалась до неразличимости грань меж спокойствием и порывом: он приплыл, но приплытию не было конца, и этим почти недвижным скольженьем над почвой, что казалась слишком легкой для любой стопы и все же была слишком тяжелой для невесомости Плотии, — этим скольжением навстречу скольжению был захвачен не только он, но и Плотия, каждый из них подневольно, каждый по доброй воле, робкий, медлительный шаг Плотии в согласье с его шагом; она была нага трогательно-естественной наготой, окутана этой естественностью, как плащом, нага, как отрок-дух, из которого произошла, и невинность милой ее наготы познавала беззвучный хорал музыки сфер, дабы быть познанной им, дабы раствориться в эфирном его звучании, в гулких его отзывах, — без слов и навек. Нагота? Он тоже был наг; он это заметил, почти не замечая, так мало стыдился он этой наготы, и столь же незаметна была нагота Плотии: во всей своей прелести стояла она рядом с ним, но он едва ли уже в силах был видеть в ней женщину, зато он видел ее изнутри, из самых потаенных глубин ее самости, и видел он уже не тело, а тайну, не плоть, а суть, сокровенную и прозрачную, не женщину и не деву, а улыбку, оживляющую все человеческое, — увидел согретый улыбкой человеческий лик, уже возвысившийся над стыдом и самим собой, уже умудренный печалью неисполнимого приуготовления, уже возвысившийся до бескорыстно-отрешенной любви; странно трогательной и странно зябкой, по-зимнему ясной и стылой была эта ласковая улыбка, отсылавшая к девственно студеному свету парящей звезды, странным холодом дышала эта бесполая ясность, эта младенчески девственная тоска, этот порыв и призыв унестись в несказанно ясную даль небес. И все же в этом порыве, в этом призыве уже было свершенье. Ибо прозрачная сумеречная завеса, что отделяет землю от неба и, непроницаема для всего земного, преграждает песни земного желанья путь в беспредельные сферы, рождая своей непроницаемостью только эхо души, такое, увы, несовершенное внешнее эхо ее безмолвных глубинных видений и, еще несовершенней, слабое эхо вожделенной музыки сфер, — эта разделяющая стена исчезает, когда свершается чудо неземного преображенья, когда переливаются друг в друга, сливаясь воедино, вселенная и душа, и уже не надо тогда земной песни — ни песни желанья, ни песни любви — и, наверное, не надо даже зовущей и ввысь указующей длани, ибо свершилось желанье и музыка сфер звучит теперь вместе и вовне и внутри; вот так и сокровеннейшее существо Плотии стало теперь свойством вселенной, тем всеобъемлющим законом, что отменяет случайность всего земного, отменяет всякую постыдность случайного, освобождает от власти случая, от плена стыда и возглашает беспощадно-суровое достоинство целомудрия, достоинство первозданной невинности. Они ступали, парили теперь в том пространстве, где царило целомудрие последней многоликой единовременности, невинность конечной сути, каковая есть вечная единовременность и неизменность во всех преображениях, истина во всех ипостасях сути, во всех ипостасях заблуждения, они шли сквозь царство невинности, которая ничего не мерит, еще не научилась мерить, — благословенно-беспощадная невинность, благословенная и страшная своей безмерностью, благословенная и страшная спокойствием своей единовременной всеохватности, — вот такое, благословенное и страшное своей истиной, наступило утро, вот такою была его ясная беспечальная тишина, недоступное мере эхо звездного лика, человеческого лика, лика зверя и лика растенья, — сама безмерность…