Однако, как всегда у нас бывало в таких случаях, за ссорой последовало нежное примирение. Это произошло в конце ужина, и Клаудия, зная, что я живу где-то поблизости, вдруг сказала:
— Я зайду к тебе.
Откровенно говоря, я зазвал Клаудию в «Урбано Раттаци» только потому, что этот бар был единственным известным мне заведением такого рода, а вовсе не потому, что он находился в моем доме. Больше того, у меня сжималось сердце при одной мысли о том, что, заглянув в подворотню, она сразу составит себе представление о доме, в котором я живу, и уповал только на ее рассеянность.
И вот она хочет подняться ко мне. Чтобы показать ей всю нелепость этой затеи, я принялся описывать в самых мрачных красках грязь и убожество моего жилища. Но, поднимаясь по лестнице и проходя по балкону, она отмечала одни только достоинства старинной и вовсе не отталкивающей на ее взгляд, архитектуры здания и ту разумность, с какой, планировались старые квартиры.
— Что ты мне наговорил? — воскликнула она, когда мы вошли в комнату. — Превосходная комната! Что тебе еще надо?
Раньше чем помочь ей снять пальто, я подошел к умывальнику, потому что, входя, как всегда, перепачкал руки. А вот она — нет. Ее руки летали, словно пушинки, между пыльной мебелью, по-прежнему оставаясь чистыми.
Скоро мою комнату наводнили необычные предметы — шляпка с вуалеткой, горжетка, бархатное платье, нижняя юбка из блестящего шелка, атласные туфельки, шелковые чулки — и каждый из этих предметов я старался сразу же повесить в шкаф или положить в ящик комода, иначе, как мне казалось, их немедленно покрыл бы налет копоти.
И вот уже белая фигурка Клаудии лежит на кровати, на той самой кровати, по которой достаточно хлопнуть рукой, чтобы комнату наполнило облако пыли. Она протянула руку к этажерке, стоявшей рядом, взяла книгу…
— Осторожно, она пыльная!
Но она уже открыла ее, полистала немного и небрежно выронила из рук. Я смотрел на ее грудь, еще совсем юную, на розовые упругие соски и терзался мыслью, что на них уже осыпалась пыль, покрывавшая страницы книги. Протянув руки, я коснулся этих упругих холмиков движением, которое можно было принять за ласку, но которое в действительности было вызвано желанием стереть ту незаметную глазу пыль, что успела слететь с бумаги.
Нет, ее кожа была бархатистой, свежей, чистой. Но я видел, как в конусе света, падавшего от лампы, танцуют мельчайшие пылинки, которые, оседая, конечно же попадают на Клаудию. И я бросился на нее и сжал в объятиях, движимый главным образом желанием закрыть ее, защитить, спасти от пыли, принять всю эту пыль на себя.
После того как она уехала, немного разочарованная — мое общество наскучило ей, несмотря на то, что она по-прежнему упорно приписывала своим ближним блеск, который на самом деле был только отражением ее собственного блеска, — я с удвоенным рвением взялся за редакционную работу, отчасти потому, что из-за приезда Клаудии мне пришлось порядком запустить дела и нужно было наверстывать упущенное, готовя очередной номер журнала, отчасти чтобы не думать о ней, а отчасти и потому, что вопросы, освещаемые на страницах журнала «Проблемы очистки воздуха», стали для меня теперь вовсе не такими далекими и неинтересными, как раньше.
У меня еще не было передовицы, но на этот раз инженер Корда не оставил мне никаких инструкций.
— Попробуйте сами. Прошу вас! — сказал он.
Я принялся писать обычную зажигательную тираду, но мало-помалу, слово за словом я увлекся описанием облака смога, тяжело плывущего по городским крышам, такого, каким я увидел его недавно. Я описывал жизнь, окутанную этим облаком, фасады старых домов, где каждый выступ, каждая ниша покрывалась густым черным налетом, и фасады новых, современных зданий, гладкие, одноцветные прямоугольники, которые постепенно приобретают серый оттенок, словно белые воротнички конторских служащих, проработавших полдня среди пыльных бумаг. Я писал о том, что пока еще есть и, может быть, всегда будут люди, живущие за пределами облака смога. Такой человек может пройти через это облако, даже на некоторое время задержаться в самой его середине, и ни единая струйка дыма, ни единая крупинка угля не коснется его лица, не нарушит особого ритма его жизни, не испортит его красоты — красоты существа другого мира; но важно не то, что находится за пределами облака смога, а лишь то, что ютится в нем самом, в его недрах. Только погрузившись в самое сердце облака, только вдыхая по утрам мглистый воздух наших городов (надвигающаяся зима уже заволакивала утренние улицы непроницаемой ватой тумана), только в этом случае можно до конца постичь правду и, может быть, обрести освобождение. Это было не что иное, как спор с Клаудией, я тотчас понял это и тут же разорвал статью, даже не показав ее Авандеро.
Доктора Авандеро я до сих пор не мог понять как следует. В понедельник утром я, как всегда, придя на работу, увидел там своего коллегу, но в каком виде? Загоревшего! Да, вместо знакомого лица, напоминавшего цветом отварную рыбу, перед моими глазами была красно-бурая физиономия со следами ожогов на лбу и скулах.
— Что это с тобой случилось? — спросил я. (С недавнего времени мы перешли с ним на «ты».)
— Ходил на лыжах. По первому снегу. Снег великолепный, сухой, сыпучий. Едем вместе в воскресенье?
С этого дня Авандеро избрал меня наперсником, которому поверял свою страсть к лыжам. Я не оговорился, именно наперсником, потому что в его разговорах со мной о лыжах звучало нечто большее, чем простое пристрастие к филигранной технике и ювелирной точности движений, ко всем этим креплениям и мазям, к пейзажу, превращенному в чистую белую страницу: это был спор, который он, безупречный, старательный чиновник, втайне вел со своей службой, спор, проявлявшийся в снисходительных смешках и ехидных замечаниях.
— Вот где истинная «очистка воздуха». А весь смог я оставляю вам! — говорил он и тотчас же спохватывался: — Я, конечно, шучу…
Но я понимал, что даже он, столь преданный сотрудник компании, совершенно не верит ни в нее, ни в идеи инженера Корда.
Как-то в субботу после обеда я встретил Авандеро с лыжами на плече, в шапочке с козырьком, торчавшим, словно клюв скворца. Мой коллега спешил к автобусу, который уже осаждала толпа лыжников и лыжниц.
— Остаешься в городе? — спросил он, кивнув мне с обычным своим самодовольным видом.
— Я — да. Какой смысл ехать? Завтра вечером все равно придется возвращаться на каторгу.
— А какой смысл торчать в городе, если есть возможность убраться на субботу и воскресенье? — возразил он, нахмурившись под своим козырьком, и стал суетиться около автобуса, предлагая новый способ укладывать лыжи в багажнике на крыше.
Авандеро, подобно сотням тысяч людей, всю неделю старательно выполняющих свою серенькую работу только для того, чтобы иметь возможность сбежать от нее в воскресенье, смотрел на город, как на гиблое место, как на машину для добывания средств, достаточных, чтобы скрыться на несколько часов и снова вернуться обратно. После нескольких месяцев, посвященных лыжам, для Авандеро начиналась пора загородных поездок, потом рыбалка, форель, потом подходил летний отпуск — море, горы и фотоаппарат. История его жизни, которую я, узнав его покороче, начинал уже представлять себе довольно подробно, была историей его транспортных средств. Сперва это был мотовело, потом мотопед, потом мотоцикл, сейчас малолитражка, а будущие годы приближались под знаком новых автомобилей, все более удобных и мощных.
Очередной номер «Проблем очистки воздуха» пора было уже запускать в машину, а инженер Корда все еще не проглядел корректуры. В тот день я ожидал его в редакции, но он так и не появился там и только под вечер позвонил мне по телефону, прося привезти корректуру к нему, в контору завода ВАФД, откуда он не мог отлучиться. Он даже прислал за мной свою машину с шофером.
ВАФД принадлежал к числу тех предприятий, где Корда был членом правления. Забившись в глубину огромного лимузина, с пакетом корректур на коленях, я промчался по незнакомым улицам окраины, проехал вдоль глухой стены, приветствуемый охраной завода, миновал широкие литые ворота и высадился у лестницы, ведущей в помещение дирекции.