— И много у вас… таких, как вы?
— Мало. И чем дальше, тем становится меньше. Нас одного за другим выставляют за ворота. В один прекрасный день вы встретите здесь, — он показал на газету, — мою фотографию и под ней подпись: «Еще один уволенный. Новая жертва репрессий».
Мы шагали по холодной ночной улице. Я съежился в своем пальто и поднял воротник. Омар Базалуцци шел спокойно, высоко подняв голову, из его тонко очерченных губ вырывались маленькие облачка пара; часто он вынимал руку из кармана, чтобы подчеркнуть какую-нибудь свою мысль, и при этом останавливался, словно не мог идти дальше до тех пор, пока не изложит ее ясно и четко.
Я больше не слушал его. Я шел и думал, что такие, как Омар Базалуцци, не ищут случая убежать от продымленной серости, окружающей их, нет, она создает для них особые моральные ценности, диктует новые внутренние нормы поведения.
— Смог… — сказал я.
— Смог? Да, я знаю, что Корда хочет быть современным предпринимателем… мечтает очистить городской воздух. Но пусть попробует рассказать об этом своим рабочим! Уж если кто и займется очисткой воздуха, то только не он. Главное здесь — социальная структура. Если нам удастся изменить ее, то и проблема смога будет решена. И решим ее мы, а не они.
Он пригласил меня зайти вместе с ним на профсоюзную конференцию, на которую собрались представители различных предприятий города. Я сел в самом конце прокуренного зала. Омар Базалуцци занял место за столом президиума рядом с мужчинами, каждый из которых был гораздо старше его. Зал не отапливался: все сидели в пальто и шляпах.
Каждый, кто получал слово, поднимался со своего места, подходил к столу президиума и говорил, стоя около него. У всех была одна и та же манера обращаться к аудитории — безличная, лишенная выражения, все начинали выступления и связывали свои мысли одними и теми же формулами, как видно, общеупотребительными. По гулу, возникавшему в зале, я догадывался, что нанесен удачный полемический удар, однако никто не спорил открыто, и каждый начинал с того, что присоединялся к выступавшим раньше. Мне казалось, что выпады многих ораторов направлены в первую очередь против Омара Базалуцци. Юноша, свободно, немного боком сидевший за столом президиума, вытащил из кармана кожаный кисет, короткую английскую трубку, не спеша, медленными движениями маленьких рук набил ее и принялся сосредоточенно курить, полузакрыв глаза и подперев щеку рукой.
Комнату заволакивало табачным дымом. Кто-то предложил открыть на минуту верхнюю фрамугу окна. Порывы холодного ветра разогнали дым, но зато с улицы начал заползать туман, и скоро почти совсем нельзя было разглядеть, что делается в противоположном конце зала. Со своего места в заднем ряду я, не отрываясь, глядел на маячившие передо мной неподвижные, скованные холодом спины людей, на поднятые воротники, на закутавшиеся в пальто тени за столом президиума и на огромного, словно медведь, человека, который говорил, стоя у стола; смотрел на плывущий по залу туман, обволакивавший, пронизывавший не только всех этих людей, но даже их слова, их каменное упорство.
В феврале ко мне снова приехала Клаудия. Мы пошли позавтракать в дорогой ресторан, приютившийся в глубине парка у реки. Сидя в зале, мы смотрели на заросшие берега, на деревья, на бледное небо; весь пейзаж был полон какого-то старомодного изящества.
Мы спорили о красоте и никак не могли прийти к одному мнению.
— Люди утеряли чувство красоты, — говорила Клаудия.
— Люди выдумывают красоту непрерывно, каждую минуту, — говорил я.
— Красота всегда красота, она вечна.
— Чтобы родилась красота, нужен толчок.
— Да, но греки!
— Что греки?
— Красота — это цивилизация!
— И отсюда…
— Вот и получается…
Так мы могли спорить до завтрашнего дня.
— Этот парк, эта река…
«Этот парк, эта река, — думал я, — они оттеснены в нашей жизни куда-то в сторону, могут быть разве что мимолетным утешением. Нет, старая красота не может устоять перед уродством нового».
— Этот угорь…
Посреди ресторанного зала стоял стеклянный ящик аквариума, в котором плавали большие угри.
— Смотри!
У аквариума остановилось несколько важных посетителей — богатое семейство, любители поесть: мать, отец, взрослая дочь, сын-подросток. Вместе с ними подошел метрдотель, огромный, тучный, во фраке и ослепительно белой манишке. В руках он держал сетку, похожую на детский сачок для ловли бабочек. Все семейство внимательно, без улыбки разглядывало плававших рыб. Но вот синьора подняла руку и указала на одного из угрей. Метрдотель погрузил в аквариум свой сачок, быстро подцепил выбранную рыбу, вытащил ее из воды и направился в кухню, держа перед собой, как копье, потяжелевшую сетку, в которой бился, извиваясь, обреченный угорь. Семья проводила его взглядом, потом уселась за стол и стала ждать, когда рыба вернется к ней, должным образом приготовленная.
— Жестокость…
— Цивилизация.
— Все вокруг жестоко…
Мы не стали звать такси и пошли пешком. Газоны, стволы деревьев обволакивала еле заметная влажная дымка, поднимавшаяся с реки. Здесь эта дымка была еще дыханием природы. Клаудия шла, закутавшись в меховую шубку с ниспадавшим на плечи воротником, спрятав руки в муфту, а волосы под большую пушистую шапку. Мы были лишь маленькой деталью картины, двумя силуэтами влюбленных.
— Красота…
— Твоя красота…
— К чему она? Так…
Я сказал:
— Красота вечна.
— А! Теперь ты говоришь то же, что и я?
— Нет, как раз наоборот.
— С тобой совершенно невозможно спорить.
Она отстранилась от меня, словно решив идти одна. По траве стлалась тонкая полоса тумана, и закутанный в меха силуэт Клаудии, двигавшийся передо мной по аллее, казалось, плыл над землей.
Вечером я проводил Клаудию в гостиницу. Войдя в холл, мы увидели, что он полон мужчин в смокингах и декольтированных дам. Шла карнавальная неделя, и в салоне гостиницы устраивался благотворительный бал.
— Какая прелесть! Ты пойдешь со мной? Я только схожу переоденусь в вечернее платье.
Я не создан для балов-маскарадов и чувствовал себя не в своей тарелке.
— Но мы не приглашены, — пробормотал я. — К тому же я не в черном костюме…
— Я не нуждаюсь в приглашениях. А ты мой кавалер.
Она побежала переодеваться. Я остался внизу и стоял как потерянный. В холле было полно девушек, впервые в жизни надевших вечернее платье. Готовясь переступить порог зала, они пудрились и возбужденно шушукались. Я встал в сторонку, стараясь сойти за посыльного, которого прислали сюда с пакетом.
Но вот дверь лифта распахнулась. Появилась Клаудия в длинном, ниспадавшем до пола платье, с ниткой жемчуга ria розовой груди и в полумаске, поблескивавшей бриллиантиками. Пришлось расстаться с ролью посыльного. Я пошел рядом с ней.
Вот зал. Мы вошли. Все глаза впились в Клаудию. Я раздобыл себе нечто вроде бумажной маски с длинным носом. Мы пошли танцевать. Когда Клаудия кружилась, все остальные пары расступались, чтобы видеть ее. Я же, почти не умея танцевать, все время старался замешаться в толпу, из-за чего наш танец очень напоминал игру в прятки. Клаудия заметила, что мне совсем не весело и что я совершенно не умею развлекаться.
Танец кончился. Направляясь к своему столику, мы столкнулись с группой беседующих мужчин.
— Ба!
Я увидел перед собой инженера Корда. Он был во фраке и в оранжевой бумажной шляпе. Мне пришлось остановиться и поздороваться с ним.
— Неужели это и вправду вы, доктор? Я смотрю и глазам не верю! — говорил он, не отрывая взгляда от Клаудии, и я понимал, что он хотел сказать: он никак не ожидал встретить меня здесь с такой женщиной, да еще в обычном моем наряде, в том самом пиджаке, в каком я хожу на работу.
Мне пришлось представить его Клаудии. Корда поцеловал ей руку и, в свою очередь, представил ей пожилых синьоров, которые стояли вместе с ним. Клаудия, как всегда рассеянная и высокомерная, пропустила их имена мимо ушей, я же, наоборот, то и дело мысленно восклицал: «Ах, черт! Подумать только, такие персоны!», потому что все это были крупные промышленники. Потом Корда представил меня: