— Знаешь, какую мы корону заказали!.. Прямо сказать — чистая работа. Не то что медь или серебро, а чистое золото. И знаешь, сколько стоит? Как думаешь, братушка?.. Мне бы, к примеру, поднесли русские такую корону, да я бы им ножки поцеловал… Как ни говори, не шутка ведь: золото! Чистое золото, а не просто…
— У вас там македонское движение началось{59}, — попробовал перевести разговор корреспондент. — Вы считаете его своевременным?
— Движение? Какое движение? — удивился бай Ганю, словно в первый раз услышавший о чем-либо подобном. — Не беспокойся! Никакого движения нет… Мошенники! Разбойники! Нешто нынче время бунтовать? И чего только им нужно, бездельникам, не пойму! Не знаю, известно твоей милости или нет, а есть фирман тысяча восемьсот семидесятого года о шестерых владыках в Македонии; трех дали, ну и остальных трех дадут, — тогда и перестанут дурака валять! Мне бы их заботы!
— А Берлинский трактат?{60}
— А ну его!.. Давай о другом. Скажи ты мне, пожалуйста, Драгана Цанкова{61} знаешь?
— Да, могу сказать: знаю хорошо.
— Э? — Тут бай Ганю, чтоб оттенить лукавый смысл вопроса, пошевелил пальцами. — Что ты скажешь насчет него?
— По-моему, он хороший патриот.
Бай Ганю с деланным смехом покачал головой:
— Па-три-от? Хе-хе-хе, кабы ты знал, что это за птица! Хоть бы день подумал о своем отечестве. Он хлопочет только о себе да о своем зяте. С малых лет такой, я его знаю. Коли хочешь патриота видеть, так вот мы и есть настоящие патриоты. Посмотри на меня хорошенько! Мне не двести, а хоть сто пятьдесят в месяц положи: увидишь, что за эти деньги бай Ганю сделает… Ты, твоя милость, как меня понимаешь? Это тебе не Абиссиния…{62}
— Вы обедали, господин Балканский?
— Почему спрашиваешь? Хочешь обедом угостить, а?.. Согласен. Или мы не славяне?
Интервью было прервано.
София, 1 июля 1895 г.
БАЙ ГАНЮ В ОППОЗИЦИИ — НУ И НУ!
Господин редактор!
Один господин, знающий, что я — в дружеских отношениях с лицом, собирающим материалы о бай Ганю, просил меня вручить этому лицу прилагаемое письмо. Оно так оригинально и характерно, что было бы неплохо, если бы вы напечатали его в газете «Знаме»{63} в виде подвала. Как оно попало в руки того, кто мне его передал, я не знаю.
София, 30 октября 1895 г.
«Г-ну редактору газеты «Не время»{65}.
Ах ты, сопляк! Что ж это ты вздумал наклепать на меня в газете «Не время», будто я в оппозиции, а? Какая тебя муха укусила? Так тебе и пошел бай Ганю в оппозицию, мой милый! Или ты, может, решил: чем вас меньше будет, тем на каждого больше придется? Не так ты прост, я тебя знаю. А все-таки простоват, скажу тебе откровенно. И не то что простоват, а зелен еще. Насчет этих дел ты меня, старика, спроси. Ты, можно сказать, вчера только жирную кость урвал, а я ее уже девять лет грызу и выпускать не собираюсь. А по чистой совести сказать тебе: и на тебя, и на меня хватит. Да здравствует Н а р о д н а я!{66} Я когда еще в Софию ездил с депутацией-то, просить, чтоб висельник тот в отставку не уходил, тогда еще — помнишь, на Враждебненском постоялом дворе? — тогда еще понял, что нет никакого расчета в оппозиции быть. Ты спросишь почему? А очень даже просто: потому — на тебя будут все шишки валиться, а люди добрые тем временем — свои дела обтяпывать. И какие люди-то: как на подбор — молодцы, ученые, дошлые. Прежние-то н а ш и больно уж стоеросы были. Воровали на глазах, тащили силком, по-дурацки, неловко, всякий разврат позволяли себе, женскую, а то и девичью честь марали… Верно ведь, милый? Ну и попали-таки обеими ногами в капкан. А теперешние наши — не такие. Насчет разврата — ни-ни. То есть, как тебе сказать — не то что ни-ни, а кто же полезет на Джендем-тепе, да на Небет-тепе, да в бани расспрашивать, где что творится. Да и кому какое до этого дело? А насчет торговлишки смекают — что правда, то правда. Так дела повели, что хоть стыдно признаться, братец, а и я руками развел. Молодцы, сукины дети! Вот она, наука-то, на что пригодиться может! С такими людьми дела делать — это я понимаю. Прежние-то наши все порушить были готовы: и били, и вешали, и стреляли — много погубили народу. И за что?.. За всякую ерунду. А нынче? Нынче только во время выборов пошевелиться не дают, а так — свобода! Кричи себе вволю, ругайся, на стену лезь — никто тебе ни слова. И зачем им оппозицию трогать? Пускай себе шумит, все равно никто ее не слушает. Н а ш и только в ус себе посмеиваются. Власть у них в руках — море им по колено. И вот теперь, когда столько железных дорог будут строить, столько акционерных обществ заводить, столько пристаней сооружать, ты как раз нашел время на меня клепать, будто я в оппозиции. Больше не делай этого, братец. Неужели такова твоя дружба? Позавидовал ты мне, что ли? Так разве ты меньше моего загребаешь? Подсчитай-ка, из скольких мест тебе денежки текут. А у меня что? Торговлишка кой-какая — и все. И уж коли на то пошло, — ежели хочешь знать, такие дела полюбовно делаются. Ты мне поможешь подобраться к жирному пирогу, — так неужто думаешь, я тебя не отблагодарю? Мне порядок известен. Да мало того: ты, черт этакий, там так загнул, что можно даже подумать, будто я против Особы. Это я-то! Ишь каким верным человеком ты меня считаешь. Ведь договорились как будто, что сейчас н е в р е м я. Понятное дело, не будь власть в наших руках, сиди мы в сторонке да облизывайся, ясно, невтерпеж тогда станет, и всех подряд поносить начнешь, — Особ туда же. Но теперь, когда мы обеими руками в пирог вцепились и к а к р а з в р е м я к старости себя обеспечить, разве стану я насчет Особы всякие слова говорить? Бай Ганю не дурак, не беспокойся: он знает, когда «за здравие» возглашать, когда «за упокой». У него что ни «здравие» — то предприятие. А п р и д е т в р е м я, на другой лад возгласим. Ничего не поделаешь — жизнь. Уж в чем, в чем, а в этой-то философии знатно понаторели, будь она неладна.