В десять часов звонок призывает пассажиров к завтраку, но только отдельные счастливцы, пошатываясь и хватаясь за стены, карабкаются вверх по лестнице и занимают место за столом, где все приборы прикреплены крепко-накрепко. После обычного обмена любезностями пассажиры, то наваливаясь плечом на соседа, то грудью — на стол, то всем корпусом вдавливаясь в спинку дивана, принимаются за завтрак, который, надо сказать, всегда был вкусным и разнообразным. Бордо, хоть его и положено было давать в определенном количестве, за столом можно было пить сколько влезет. Завтракаешь и смотришь в открытую дверь или в иллюминатор, как мечутся пенясь волны; пароход настолько кренится, что видны или только волны, или только небо… Тем, кто не страдал от качки, это даже доставляло своеобразное удовольствие, или, если хотите, развлечение, потому что, как бы ты ни держался, в определенный момент все равно примешь какую-нибудь смешную позу. Одна англичанка, которой за всю дорогу ни разу не стало плохо, не столько завтракала, сколько ловила катавшихся по полу детей: не успеет поднять одного, смотришь, другой свалился. После завтрака все чувствовали себя получше и смело шли на палубу или в курительный салон, где в распоряжении пассажиров были разного рода игры: карты, домино, шахматы, кости, которые скрашивали монотонность морского плавания. Одни играют, другие глазеют, третьи читают или ковыляют по палубе. Есть на пароходе и книжная лавка, где можно купить разные книги, преимущественно беллетристику, на французском, испанском и английском языках. В половине второго — lunch, его меню каждый день одинаково, а цель скорее заменить слабительное, чем подкрепить организм; достаточно выпить побольше компота из чернослива, чтобы обойтись без Hunyadi János[48]. Это подготавливало желудок к обеду, который подается часов в шесть. За день пассажиры привыкают к качке, и к обеду обычно является больше народа. Салон принимает более торжественный вид, слышны оживленные, веселые голоса.
Наши парижане время от времени посылают остроты своим полусветским компатриоткам, сидящим за соседним столом, те, в свою очередь, не остаются в долгу, и начинается турнир острот, который постепенно привлекает внимание остальных пассажиров; при очередном остроумном вопросе или ответе весь салон оглашается «ха-ха-ха» или «хи-хи-хи», к крайнему неудовольствию скромных сестер Христовых; они краснеют и, пряча свои девственные лица в белые крылатые капюшоны, спешат беззвучно сотворить молитву — отразить дьявольское искушение.
Бедные монашки, если и были у них какие грехи, они искупили их муками, причиненными морской болезнью. Особенно пострадала милая, божественная полячка Sœur Clémence[49]. Она с утра до вечера была на палубе — полулежала в шезлонге, заботливо обложенная подушками, и, прикрыв веки, раздавала едва уловимые небесные улыбки тем, кто издали любовался ее изнеженным, почти бесплотным личиком. Я не могу забыть того момента, когда я случайно (а, может быть, и не совсем случайно…) оказался в нескольких шагах от Клеманс, окруженной нежной заботой остальных сестер; пароход покачивался на волнах, то плавно поднимая, то опуская сидящую напротив меня группу. Мне кажется, Sœur Clémence не столько страдала, сколько кокетничала своим страданием — иначе к чему были все эти вздохи, эти чудесные, тонкие, нежные, божественные улыбки?