Но здешние люди не дают ему даже дышать. Им хотелось бы разорвать его на куски, как поминальную лепешку и сожрать.
Мацко другой. Когда ишак кладет шею к нему на плечо — это так приятно согревает; когда он ест, Мацко тянется к нему своей большой головой, смущенно жмурится, и молчит, ласково заглядывая в глаза, и прижимается, как ребенок. А стоит Яношу нахмуриться, Мацко незаметно отведет голову, спокойно отойдет в сторонку и ляжет под кустом, возле родника.
Он любит Мацко, потому что тот тихий, скромный и ласковый, потому они и делают ему гадость за гадостью. Надо бы быть умнее, выше этого, но душа не позволяет, внутри все теперь кипит, уже не совладать с тоской и горечью, и над мирным полусном тает и редеет желанная, таинственная дымка.
Из кухни начали поступать жалобы, что дрова для растопки недостаточно мелко наколоты. Янош, не ожидая звонка на обед, забивал топор в колоду и спешил на кухню, явно не скрывая того, что хочет помешать пересудам. Его угрюмое молчание, то, как он сидел, хмуро уставившись в пол или на стену, вызывали еще более едкие насмешки. Он как будто испытывал силу своей выдержки, но обходилось это ему дорого.
Он придирался к еде, демонстративно отталкивал от себя тарелку с пустой тыквой без мяса.
Кухарка плакала и ходила жаловаться игумену.
Когда игумен призвал его к ответу, он оправдывался тяжелой работой, неуважением к нему, издевками монастырской братии, глупой и наглой, не знающей порядка, словно это не монастырь, а постоялый двор.
Дрожа от негодования, однажды он спустился в кухню и, подойдя вплотную к кухарке, взвизгнувшей от страха, презрительно бросил ей в лицо:
— Гусыня!
Это уже означало военный ультиматум. Естественно, более слабая сторона, без союзников, или, точнее сказать, с единственным союзником — старым, длинноухим, парнокопытным, заранее была обречена на поражение.
Разве дело жить с ослом в такой дружбе? Так можно, мол, и самому перенять все ослиные повадки и привычки.
По утрам вся челядь выбегала на галерею смотреть, как Янош погоняет Мацко. Алекса совершенно серьезно пояснял, тыча в них пальцем:
— Видите, разве я не говорил, сбоку он уже вылитый осел. Еще неделя, другая — и его не отличишь от Мацко.
Взрыв смеха. Некоторые тряслись и хватались за живот. Женщины, хохоча, садились на корточки, а отец Севастьян рукавом вытирал глаза — до слез насмеялся. Да и игумен не пытался сохранить обычно строгое выражение лица. Янош свирепел, но не сдавался. Но чем сильнее он кипятился, тем выглядел смешнее.
Однажды он сорвался, отодрал планку от скамейки и швырнул ее в своих мучителей, а потом закрылся в дровянике, в ярости разбросал с таким трудом уложенные поленницы и проплакал там целый день. Только вмешательство игумена и отца Феофана кое-как привело его в себя.
В тот вечер издевки и смех словно бы прекратились, и Алекса, прикидываясь, как будто очень сожалеет о случившемся и не сможет пережить, если они не помирятся, уговорил наконец Яноша в людской выпить стаканчик в знак примирения.
Янош сначала не решался, а потом напился в стельку. Над ним издевались, но он ничего не замечал.
Часам к одиннадцати он свалился замертво пьяный. Около двенадцати, когда и остальные изрядно накачались и без всякого опасения заголосили пьяные песни, он подпер руками голову и заплакал. Потом обнял послушника Алексу и начал говорить:
— Подло, что вы надо мной издеваетесь. Зачем вы меня изводите? Кого я обидел? Дайте мне спокойно дожить свои дни и умереть. Мацко и тот добрее вас. Только у него здесь и есть сердце…
…Вы что, думаете, я совсем пропащий? Я лишь пострадал, и то, что случилось, — не я сделал. Какой-то дьявол вселился в меня. Но теперь это уже неважно. Я триста раз искупил свою вину. Мне нужен только покой…
…Неужто вы такие невежды, что не можете понять, кто вы и кто я? Я выше любого из вас. Я учился в гимназии. Я и сейчас мог бы вести двойную бухгалтерию. А вы — вы даже читать не выучились! Едите, пьете, путаетесь с бабами и сплетничаете. Я выше вас, но я не собирался вам этого показывать, я хотел затеряться среди вас. Все вы злые и вздорные. Только у меня да у Мацко есть здесь душа и сердце.
— Так вы же родные братья! — возмущается садовник Илия. — Давай-ка лучше сыграем в очко, раз ты такой «антиллигентный». Да ты просто дурень и босяк, тебе по дворам ходить да горшки лудить…
Алекса перестал слушать и запел:
— Кастрюли чиним, горшки, котлы лудим!..
— …Братья у меня господа. Один — в Великом Варадине, на железной дороге, начальник станции, другой — в гимназии преподает, в Пеште. И я раньше в Пеште в банке служил. Какое богатство, какое богатство! И золото и банкноты, большие, зеленые, жирные банкноты. …Это и был мой конец! — Он ударил кулаком себя в грудь, махнул рукой, словно стирал пыль со стола или отгонял дым от лица. — Все, все прошло! Но этого никогда не забыть; это убивает. Э, да что говорить! Все прошло…