Все было готово для побега, и даже назначен срок: в четвертый час ночи, после дворцовой потехи, что устраивал Вокша для заморских гостей.
Гридница Вокшиного дворца ярко освещена плошками, свечами, в ней, как днем, светло. В углу отгорожены тяжелым вишневым занавесом подмостки для забавных игр. На лавках, покрытых скарлатной[14] тканью, вдоль стен в коврах, сидят послы Чехии и германского императора Конрада, в плащах, отороченных мехом, небрежно наброшенных на плечи…
Тоненький, как юноша, горбоносый, с бородкой клином посол франков оживленно вспоминает, как передавал Ярославу подарок от своего государя – меч с высеченной надписью: «Королю руссов Славянину от короля франков Генриха».
Епископ Шалонский Рожер, прибывший тоже из Парижа, подтверждая рассказ посла, важно покачивает головой с длинными седыми волосами.
Смуглолицый царьградский гонец уверяет варяга Якуна, что византийский император – друг Руси. Якун, в латах, с глазом, перевязанным шитой золотом повязкой, недобро усмехается, слушая эти речи.
В правом углу гридни тихо беседуют высокий, поджарый путешественник Брегель и толстяк с тройным подбородком и выпуклыми глазами писатель Дигар. На Дигаре ярко-зеленый кафтан, бриллиантовые пряжки его башмаков сверкают нахально.
– Князь упрятал в темницу брата, чтобы остаться самовластцем, – понижая голос, знающе говорит Дигар, – приблизил к себе деспота Вокшу…
– Да, но и открыл училищные избы… – возражает Брегель, – а сейчас закладывает город своего имени на Итиле.[15]
У Брегеля длинные, как у цапли, ноги, длинный нос (о таком киевляне говорят, что им ладно окуней ловить).
– Кто поймет славянскую душу! – сожалеет Дигар. – Но город Китава – сильнейший соперник Царьграда, и с этим придется считаться.
– Руссия, – значительно кивает Брегель и придирчиво оглядывает свой камзол.
В гридне слышна латинская, греческая, французская речь, то громче, то приглушеннее.
Дверь распахивается, и через гридню, почти не хромая, проходит Вокша, приветливо улыбается гостям.
По левую руку от Вокши садится боярин Будный, бритоголовый, с чубом, заложенным за ухо, с крашеной витой бородой. Рука его покоится на мече в ножнах.
Возле Будного – тысяцкий Вышата, в кафтане из дорогого аксамита с фиолетовыми цветами, казначей Вратислав, белый, как кролик, а еще дальше застыл похожий на медведя воевода Чудин, с грузной серьгой в ухе, с золотой гривной на шее – за бой у Любеча.[16]
Толстяк Дигар думает, глядя на Вокшу: «Вот самый близкий к Ярославу человек, он не знает предела своей власти над холопами: учит их езжалыми кнутами, кладет на руки и ноги железные смыки, сажает на цепь. Вчера одному урезал нос за неповиновение».
Боярин Ратьшин красуется в правом углу гридни в парчовом кафтане, подпоясанном золотым поясом, в сафьяновых сапогах, прошитых бронзовой проволокой. Вокша недобро покосился в его сторону: должен был городник Ратьшин заботиться об укреплениях и мостах Киева, да, видно, больше о себе помышлял, живет ради златолюбия. Вокша скользнул взглядом по золотому поясу Ратьшина: «Вот куда гривны текут, надобно об этом Ярославу сказать».
Дигар любезно повернул к Вокше оживленное, жирное лицо:
– Признаться, я с нетерпением жду появления ваших трубадуров.
– Погляди, погляди, может, такого не видел ни в Царьграде, ни в Риме, – грубовато ответил Вокша.
Заиграли дудки, тыквы-горлянки, поднялся вверх аксамитовый полог.
На подмостках стоял худой, в длинной рубахе гудец с мрачными очами, хворостинкой с конским волосом водил по чудному ящику с натянутыми жилами, и ящик отзывался тонким, протяжным голосом.
Потом пел церковные песни хор, плясали, кувыркались, вышагивали на ходулях скоморохи, представлял бабу с ведрами бурый ученый медведь, закружил на помосте яркий, веселый хоровод, и словно ворвалась в строгую гридню весенняя степь с ее цветами и солнцем.
Но вот в круг выплыла вся в белом Олена, нежно запела о Лыбеде, преследуемой злыми людьми, и уже отодвинулась степь, и тихое лесное озеро раскинулось бесшумно, и нависла над Днепром Девичья гора.
Олена забыла обо всем на свете: где она, что ее ждет, только знала, сама она – Лыбедь, никому не отдаст волю, не испоганит душу, пока бьется сердце, будет плясать, принося людям радость…
Пели гибкие руки, тоненькое тело, вся она растворялась в танце, а тихий голос хватал за сердце, и оно замирало сладко и тоскливо.
– Но это чудо, чудо! – шептал восхищенно Дигар.
Снисходительно улыбался Вокша, думал досадливо: «Напрасно Свидину пообещал, вышивальщиц-то много». Но тут же решил: «Слово оставлю в силе, мало ли Оленок таких в Киеве…»
БЕГСТВО В СОКОЛИНЫЙ БОР
Было далеко за полночь. Резвый месяц недолго таился за тучей, выскочил из своей засады, осветил синевато-белым равнодушным светом Вокшин двор, крыши теремов, городские стены.
Олена, прижавшись худеньким телом к выступу стены, перевела дыхание. Надо было еще пересечь яркую полосу, проложенную месяцем к ступенькам подвала. Бешено колотилось сердце, будто чужие, ноги отказались повиноваться, приросли к земле.
На мгновение представила: свернувшись беспомощным комочком, лежит Гриша на дне каменной ямы, ждет, мертвец непогребенный, волчьей расправы.
Олена рывком отделилась от стены, очутилась на ступеньках подвала, скользнула вниз, в длинный земляной коридор, пропитанный плесенью, тускло освещенный двумя факелами.
Олаф ждал ее. Он сдвинул с ямы решетку, спустил веревку, переброшенную через крюк в потолке, припав к темной впадине, крикнул негромко:
– Слышь, крепче держись!
Передав факел Олене, чтобы светила, стал подтягивать веревку.
Олена напряженно вглядывалась в темень внизу. Терлась веревка о крюк, натужно сопел Олаф. И вот показался из ямы Григорий, с всклокоченной головой, с удивленно расширенными, измученными глазами.
Олена бросила факел, кинулась к Григорию:
– Любый мой!
Олаф недовольно поднял с земли факел, сказал:
– Скорей… не время…
Сунув Григорию путы, объяснил, как должен тот вязать его, сам себе забил рот кляпом.
Оставив в темноте связанного Олафа, беглецы прокрались двором, друг за другом протиснулись тайным лазом в дальнем углу и побежали к готской пристани.
Серело. В ладье Федька Хилков и Маркел Мыльной проверяли, все ли на месте, не забыли ль чего?
Федька ощупал лезвие топора с длинной рукоятью, уложил под лавку торбу с хлебом. Увидя Олену и Григория, вздохнул облегченно:
– Ну, в добрый путь, – неловко обнял Григория, – лихом не поминайте! – И шепотом: – Главно дело, догрести до Соколиного бора на том берегу… Лесник Панфилыч вас укроет…
Оттолкнул ладью от береговой клети, и вода тотчас радостно захлюпала под веслами: «Уплывай… уплывай…» И темный берег стал отдаляться, будто относило его в сторону течением.
Туман над Днепром сгустился, поплыл сизым дымом, скрывая то стволы деревьев на острове, то головы рыбаков. Сизый, словно голубиный зоб, иней покрыл железо топора, уключин, пропитал одежду и волосы.
Ладья беглецов уходила все дальше от Киева, и когда брызнули первые лучи солнца, вдруг увидели они: над Подолом, скрытым туманом, поверх Девичьей горы, величаво плыли, сверкая золотом, купола церквей, кровли боярских хором, сторожевые башни. Плыли, как в сказке, над облаками, навсегда уходили в невозвратную даль…