На помост взошел изможденный эст с гладко зачесанными ржаного цвета волосами, обратился к вече на ломаном русском языке:
– Много не скажешь, когда сердце кровью обливается… Рыцари опустошают нашу землю… Грабят – «вы наш корм»… Младенца к матери вяжут, за конем волокут… Сил нет… поднялись виронцы, роталийцы, гарионцы, жители Сакаллы… Послали сказать вам: помогите!
Он упал на колени, простер к вече руки, на лице его были написаны мольба и страдание.
Вече заклокотало, как Волхов в непогоду:
– На немцев!
– За новгородскую правду! В поход!
– Встанем насмерть!
– Положим головы за святую Софию!
– Изомрем честно за Великий Новгород!
– На немцев!
И Тимофей кричал исступленно:
– В поход!
Думал недовольно об отце: «Зачем он так, когда надобно одиначество… Да я первый, хоть и не воин, пойду!»
На Софийской стороне небо заволокло темными тучами, а на Торговой продолжало ярко светить солнце, и от этого тучи над Софией казались еще темнее и чудилось: белые стены бесстрашно прорезают их, взвиваются в синь.
Шум утих, когда владыка поднял, словно для благословения, руку. На его зеленовато-бледном лице проступили крупные капли пота.
– Оружье на врага! – тихо произнес владыка, но людское эхо пронесло его слова до самого края площади. – Огонь, опали противных! И да утишит бури святая София, да отразит напасти и охранит града наши! С нами честной крест и правда! В поход!
Закричала, завыла площадь, потрясая оружием над головами:
– В поход!
«Старый ворон даром не каркнет», – одобрительно подумал Незда о владыке и прошептал вечевому дьяку:
– Читай!
Тот встал:
– От посадника Великого Новгорода Незды и от всех старых посадников, и от тысяцкого Великого Новгорода Милонега, и от всех старых тысяцких, и от бояр, и от житьих людей, и от купцов, от черных людей, от всего Великого Новгорода, от всех пяти концов на вече, на Ярославском дворе, положили…
– В поход! В поход! – требовало в один голос вече.
Вступив в ополчение, Тимофей не сразу пошел домой, а долго еще стоял у берега Волхова, задумчиво глядя вдаль.
Солнце, похожее на раскаленный, медленно остывающий щит, уходило за стены Детинца,[95] и вдоль берега загорались на воде золотые костры. По течению реки легко скользила узкая ладья.
Тимофей медленно пошел улицами города, миновал двор, где строили стенобитные машины – пороки, и повернул в боковой проулок. Щедро развесила свои сережки ольха, в воздухе стоял запах свежего теса. Из мастерских еще доносились шумы трудового дня: не приглушенные, усталые, как это можно было ожидать, а яростные, спорящие с наступающей ночью.
Тимофей остановился на холме.
У города был свой голос: перекликались наковальни, мягко шипело под резцами станков дерево, плескалась о берег речная волна, серебристо звенели деньги.
Быстро смеркалось. На оранжевом небе чернели купола церквей, колокольни, деревья, зеленовато-оранжево отсвечивал Волхов. Потом на небе осталась лишь багряная полоса, а по реке шумливо побежали к берегу волны, поднятые караваном плотов.
Тимофей и не предполагал, что так любит свой город! Здесь излазил он каждый закоулок, исходил броды ручьев, сиживал на горках у Жилотуга и Гзени,[96] тонул в Мячином озере, сваливался с дерева у Антониева монастыря. На княжеском городище его застигла гроза, и он укрывался в подземелье давно порушенного капища.
Все было дорого его сердцу в том городе: и перунья – священная роща на берегу Ильменя, куда, по преданиям, ходил грустить Садко, и свинцово-бурые волны широкого Волхова, и эти бесчисленные, умеющие молчать соборы и монастыри, словно выросшие из самой новгородской земли, неотделимые от нее или построенные одним зодчим, влюбленным в бескрайние просторы, в суровую простоту.
– Прощай! – шептал Тимофей городу. – Увижу ли тебя, увижу ли Оленьку?
В последний свой приход к ней Тимофей услышал, как отец, завидя его в калитке, сказал Ольге сердито:
– Опять этот голодник!.. Неча приваждать.
Оскорбленный Тимофей, ни слова не промолвив, ушел. И сейчас не пойдет. А вот возвратится из похода… тогда…
Вдали, в центре города, могуче возвышался шестиглавый Софийский собор. И Тимофею казалось, что это стоят плечом к плечу шесть братьев-богатырей: старший и пять помоложе, все в шеломах и тоже зовут новгородцев в поход.
БОЙ У ОТЕПЯ
Возглавил новгородское войско торопецкий князь Мстислав Удалой, правнук Владимира Мономаха.
Был Мстислав человеком вспыльчивым, самолюбивым, не однажды ссорился с Новгородом, но быстро отходил от обид, если видел в том для себя выгоду, и увлекался заманчивым ратным делом.
Приглашенный новгородскими боярами возглавить поход в земли эстов, Мстислав для приличия немного покуражился, а потом, выговорив себе право беспрекословно распоряжаться войском, согласился и с присущим ему рвением повел подготовку похода. Начал он с обучения воинов: как вести сторожевое охранение, заманивать бегством, устраивать засады, кострами показывать ложный лагерь. Отдельно обучал копейщиков и щитоносцев, как, сомкнув щиты и выставив копья, ударять по неприятельским «крыльям».
– В бою не озирайся, – говорил он, – и ведай: коли побежал в страхе – до беды добежишь. Тебе же лучше, если будешь крепко за щитом стоять.
Потом для перевозки раненых выделил коней, по двое соединял их оглоблями с натянутым холстом.
Мстислав собрал сотских отдельно у себя в шатре, за городским валом. Усадив наземь, на звериные шкуры, постоял в раздумье, оглаживая темную, ладно вьющуюся бородку, скрывавшую сабельный шрам.
Мстиславу лет тридцать семь. Высокий, худощавый, он оставлял впечатление человека прямых, открытых действий. Обветренное лицо с густыми бровями, отвисшими усами, оттеняющими полные губы, было сейчас утомлено.
– Хочу остеречь вас, вои, – поднял он серые глаза, – не ставьте недруга овцой, мол, седлами закидаем, а ставьте волком и к схватке готовьтесь, не жалея пота. Лежаньем города не возьмешь. Заранее хочу обучить вас, как управлять боем… На то у вас стяги и трубы…
И он терпеливо стал объяснять, как во время боя собирать под стяги своих воев, показывать стягами, где враг, трубить нападение:
– Коли стяг возволочен,[97] то – начало боя. Старайтесь вражий стяг подсечь на позор и поношение врагу!
Отпустив сотских, Мстислав еще долго шагал по шатру. «Что еще надобно сделать? – думал он. – Построить камнеметы… всем конникам и пешцам раздать топорцы, чтобы держались на ремешке, пока из луков стреляют… В неприятельский стан охотников заслать во вражьей одежде…»
Мысль невольно обратилась к Новгороду. Быть в нем князем не хотел – небезопасно и хлопотно это в непокорном городе, а вот ходить в его защитниках… и чести прибавляло, и выгоды сулило немалые.
После холодных новгородских утренников зацвели наконец лилово-розовые кустарники пахучего волчьего лыка, развернулись листья черемухи, и осиновый пух стал комьями лепиться к ветвям деревьев.
В эти дни перелома к лету и решил Мстислав выступить.
Шестнадцатитысячное войско его, состоящее из дружин, охочих людей народного ополчения, владычного полка и полка, собранного в волостях – от четырехсот один вой, – двинулось пеше, конно и на ладьях к чудской земле. Впереди сторожа, затем рать и наконец обозы с кормом и доспехами. Где надо, прокладывали мосты и гати; останавливаясь на отдых, окапывались, расставляли вокруг повозки, и неутомимый Мстислав по нескольку раз за ночь объезжал посты, наказывал нерадивых.
Как-то на рассвете, когда сонная одурь валит даже самых крепких, он обнаружил прикорнувшего лучника Панфилку, что поставлен был стеречь обоз. Задрожав от бешенства, князь, не слезая с коня, стал плетью стегать оторопелого Панфилку: