«Достиг… и богатства и власти…»
Он принимал послов и отправлял своих в дальние и ближние земли, судил, благословлял ратные походы, подписывал договоры и уславливался о мире.
В тайники владычной казны бесконечным потоком текли пошлины с судебных тягот, доходы с десятины, «благословенные куницы» за посвящения в духовный сан, «поплешная пошлина» с псковских священников и «новоженные убрусы» с венчаний. Текли приношения смердов, деньги за пользование весами, что стояли в церковных притворах, «подъезд» и «поминок», за поездки по епархии.
Впрочем, сам владыка выезжал не часто, но всюду рассылал своих «десятников», и они творили его именем суд и расправу, в городах над духовенством начальствовали соборные протопопы. Митрофан же занят был тем, что строил башни, городские стены церкви, расходуя казенные деньги, и ему казалось, что этим строительством он и сам все выше взбирается по каким-то невидимым ступеням.
В его распоряжении был полк «владычных молодцов», дворецкие, ключники, приставы, многочисленная дворня: все эти чашники, стольники, истопники, медовары, звонцы, строители, рукодельники… Во дворе стояли и строились сушила, погреба, житницы, работали мастерские серебряных дел, кузнецкие, шорные, столярные – всех не перечесть.
Софийские дьяки вели владычные записи. «Софийские бояре и чада боярские» – софияне – из рук его получали за верную службу земли.
Да и его собственные владения – деревни со смердами, луга, леса, пашни, покосы, рыбные ловицы – были разбросаны повсюду.
«Достиг! – Он усмехнулся грустно, погладил панагию на груди. – А счастья нет… Все суета, прах, тлен… И на пороге – смерть… И, кроме усталости, ничего нет».
Пересиливая себя, он встал с кресла, подошел к медному рукомойнику, висящему на цепочке в углу кельи. Был тот рукомойник чуден: монахи сказывали новгородцам, поймал однажды еще владыка Иоанн в него беса крестным знамением и заставил того беса за ночь свезти себя в Иерусалим и доставить обратно.
Митрофан омыл руки, лицо, и будто от этого мысли его сразу приняли иное направление, а сам он, стряхнув минутную слабость духа, распрямился: «Завтра надобно собрать тайный совет: в городе неспокойно. Ладно, что никто еще не проведал о сем совете, – разумная сила должна управлять всем, хотя бы исподволь…»
Вспомнил вече, проклятое богом, и гневно сверкнули глаза: «Делает все, что хочет! Епископа Стефана посадили на кобылу, заставили играть на волынке, а потом удавили. Федора таскали за волосы, пинками выгнали с владычного двора, псов натравили, хороши забавы у Господина Великого Новгорода, у худых его мужиков-вечников! Одного владыку, негодивцы, прогоняют потому, что он „пришелец“, другого – потому, что стоят морозы… Тысячеглавое чудовище! Только и ждет часа своего. Если не усилить власть больших людей, худые верх возьмут».
Ему на мгновение показалось, что зазвонил панихидно вечевой ненавистный колокол, и сердце заныло. Нет, послышалось!
Он резко повернулся, чтобы вытереть руки, и вдруг припал к креслу, оперся о него: поясницу пронизали страшные кинжальные удары. Митрофан задохнулся от боли, стиснул зубы, с трудом сдерживая крик; на лбу его выступил холодный пот.
Начинался приступ каменной болезни.
ТАЙНЫЙ СОВЕТ
Нынешняя зима была страшной для Новгорода. Еще летом все пожгла сухмень, осенью мороз убил озимицу, потом обрушилось на людей и скот моровое поветрие. Болезнь, словно рогатиной, ударяла человека под ключицу, горло делалось красным, набухали железы – он начинал харкать кровью и на третьи сутки сгорал.
Некий монах видел не во сне, не в привидении, а наяву знамение: шла богородица, и кровь стекала с ее ризы, и явился змий безглавый, ухватил того монаха, аки ветер, понес и под мост бросил, и лежал он овцой бессловесной. И было после того в небесах обильное шествие хвостатых, словно бы с волосами распущенными, и звонили сами колокола.
Народ сокрушался – неспроста это: духи умерших скачут на конях по улицам, поражают всех без разбора.
От мора и глада гибли тысячи, живые не поспевали хоронить мертвых. Смрад стоял над городом. Наемщики свозили трупы на церковные дворы, клали по нескольку в гроб, без счета бросали в скудельни.[119]
…Пятый день валил снег. Намело сугробы у стен Софийского собора, и кажется, подпирают его белые, высокие лаги. Давно бы пора прийти весне, но она, видно, забыла о новгородцах, прогневалась на них неведомо за что.
Резкий ветер свищет подгулявшим ушкуйником, ударяясь о звонницы, заставляет тихо стонать колокола, взметает вихри снега на пустынной вечевой площади и, куролеся, мчится по Великому мосту к дальним городским воротам.
Редкий прохожий решается пройти в этот вечер метельной улицей. Снег все валит и валит, облепляет башни и стены Детинца. В такую непогодь трудно представить весенний Волхов, шумливый Торг, трудно представить, что можно делать что-либо, а не сидеть у печи, подбрасывая в нее поленья.
Но к дому Незды один за другим пробираются какие-то люди, скрываются в воротах. Вот идет, тяжело сопя, с трудом преодолевая ветер и снег, дородный муж – старый посадник Захар Ноздрицын. Внезапно он шарахается в сторону: почти у самого дома Незды, рыча и сверкая зелеными глазами, гложет труп младенца одичалый пес. Возле младенца лежит мертвая женщина. Захар крестится и торопливо вваливается во двор.
У Незды сегодня сбор тайного совета.
Владыку скрутила болезнь, он пил настойку из семи трав и жалобно стонал. Незда решил собрать совет у себя – дела не разрешали откладывать.
В гридне с образами, прикрытыми занавесками, со стенами, обитыми сукном, с ковром на полу собрались все те же: прежние посадники и тысяцкие да Милонег. Сидели на меховых полавочниках, оттаивали заиндевелые бороды.
Свечи в железных ставцах на стенах, в хоросе, подвешенной к потолку, щедро освещали уставленный яствами дубовый стол посреди гридни.
Золотилась гусятина в судках с резными птицами, манили подрумяненной кожицей поросята. Копченые сиги величиной с руку распластались на серебряных блюдах с самоцветами по ободьям. Ендовы, наполненные пивом, венгерскими и романейскими винами, выстроились стражами меж блюд. Огни свечей играли на высоких стоянцах кубков, на серебряной оковке турьих рогов, на солонках с чешуйчатыми боками.
Незда отпустил слуг, сам гостеприимничал:
– Не побрезгайте… Сига-то давно для вас берег…
Был Незда сегодня возбужден и красив, чаще других пригублял ковш с медом, ставленным на дрожжах и хлебе, но не пьянел. Верно, потому, что нервничал: «Сказать им или нет, что подозреваю – владыка с Юрием Суздальским снюхался? – Решил: – Не скажу. Милонег первый побежит завтра к Митрофану выдавать… Мстислав к Киеву пошел, и прикончит Юрий меня, как Всеволод Олексу…»
Недолюбливал Незда и Мстислава, но не считал его опасным для себя и не прочь был, чтобы тот находился сейчас где-нибудь поблизости.
От Юрия Незда не ждал для себя добра. «Хочет сделать братьев своих самовластными князьями, в Новгороде своего посадника поставить. И ведь добился – брата его Ярослава пригласили на княженье, – недовольно подумал Незда, отпивая из ковша и делая вид, что опьянел окончательно. – Что мне с того, что Юрий сильнее станет! Мне забота – наш род крепить, нашу мошну полнить. Вече надо не разгонять, как вожделеет Митрофан, а по-своему поворачивать… – Усмехнулся, сузив глаза: – В случае чего, дам знак своим: подпалим город с разных концов… завьюжит огненная метель, в ней сподручней свершить замысленное».
Вздрогнул, как от озноба. Жутковато было вести эту игру, но вел ее безоглядно, веря в свое неизменное счастье.
С мороза выпили немало и гости, языки вскоре развязались, голоса стали громче.