Кузнец, услышав рассказ о тайном совете, пришел в неистовство:
– Надумали, волчьи души! Погодите, мы вам приготовим поход… Сбегай, Тимоша, поскликай ко мне Павшу, Прокшу, Игната – всех наших… Мигом!
В нижней клети Ольга скребла ножом стол, вспоминала, как однажды, еще в девичестве, задумала узнать, сварливая ли свекровь ей попадется. Налила в сковороду воды, положила камушки да охлопки и зажгла те охлопки, сверху горшком прикрыла. Вода забулькала – подавала знак: жди плохую свекровь.
Ольга печально вздохнула: «Ан никакой свекрови нет… и, может, худо то… Обо всем самой забота, муж как чадо неумелое, не ведает, что откуда берется. И ничего не будет – не заметит. В избе пусто, на завтра корки нет. Где достать? – Слезы невольно потекли у нее из глаз. – Даже синиц покормить нечем».
Во дворе пристроил Тимофей к липе лоток для синиц, подкармливал их крошками и сухими ягодами, приучал, чтоб не улетали. «Хоть тараканов ошпарь да вынеси им, как другие делают. Да у меня тараканам раздолья нет», – сквозь слезы улыбнулась Ольга.
Послышались шаги Тимофея. Он стряхивал на пороге снег с сапог. Войдя в избу, сразу заметил слезы Ольги, спросил встревоженно:
– Что ты?
– Ничего… – Она силилась не расплакаться и не выдержала, всхлипнула: – Осьминка ржи – гривна, что дале будет? Ты-то что принес?
Он обнял ее:
– Переможемся. Достану!
– Да-а, «переможемся»! – недоверчиво протянула она. – Всегда ты так… – Но приободрилась: – Погоди, сейчас накормлю.
Он отказался. Есть не хотелось. Поднялся наверх, сбросил с себя тулуп, выпил воды из глиняного кувшина и нервно заходил по горнице.
«Надо все продумать, все. Чем начать „Слово“ и чем закончить? Строить, как храм иль крепость, по чертежу… И писать без украс, не пропуская правды… Сначала начерно, на бересте… Слова простые отделять от мудреных, дабы просторечно было…»
Вспомнил, как Авраам говорил: «На правду мало слов надобно». И верно, в краткости – сила.
Он присел на лавку у стола, переплетя ноги, положив подбородок на ладонь тонкой руки: «О ком писать? И для чего все то, что напишу? И где самому стоять и что защищать? Неужто так писать, как и прежде писали: о граде, о громе, о возе сена, что в Волхове потонул?»
Вскочил, опять забегал по пустой клети. «Нет, нет, надобно писать „Слово о Новгороде“, об Аврааме и Кулотке, о женщине, что поднимал сегодня, и о подлых богатеях… Вот не люб мне, Тимофею, князь Владимирский Юрий, но что я, когда есть Русь неоглядная, ее заботы и правда?»
Он на мгновение представил эти необъятные просторы: Киев и Суздаль, Волга и Днепр. «Вот бы съединить это все, как мечтает Авраам, наделить одним разумом, и тогда никто не страшен. Сила против врагов удесятерится, и гордые гречины станут приезжать на Русь в ученье, и на весь свет прогремит наша слава. Значит, прав Авраам. Значит, надобно мне шире и дальше Новгорода глядеть, блюсти в „Слове“ справедливость, отметая малую, Тимофееву, неприязнь. Записывать, что в одно и то же лето произошло не только у нас, но и во всей земле Русской…»
Так он метался до ранних сумерек, и Ольга уже несколько раз испуганно поглядывала на него, предлагала повечерять, но он все отказывался.
Трудно ей приходилось с таким – непонятным. Был бы, как все, сапожником аль плотником, жили б тихо, бестревожно… А то молчит днями, что-то свое обдумывает, или вдруг словно прорвет его весельем. Прошлой весной в первый ливень выбежал во двор, заплясал мальчишкой по лужам, горланил, подставляя лицо струям:
А потом мокрый вскочил в избу – и к ней. А она – вкруг стола. Визг, шум. Будто другой совсем. Но ненадолго. Потом опять посумрачнел, вышел на порог и, скрестив руки на груди, глядел и глядел куда-то вдаль, будто за стенами Детинца, за лесами различал что-то лишь ему одному доступное. И тогда увидела Ольга на лице его уже знакомую ей тень непонятного, что отгораживало Тимофея, делало его чужим и трудным.
…Ольга налила в светильник медвежьего жира, зажгла клок пакли и решительно стала накрывать на стол. Положила горбушку ржаного хлеба, поставила миску пшенной каши, села рядом с Тимофеем.
– Я-то повечеряла, – обманула она и отщипнула от горбушки кроху.
В ушах ее блеснули подвески – уточки с яхонтами.
– Это откуда? – спросил Тимофей, рассеянно глядя на подвески.
Ольга покраснела, подняла ясный лик:
– Тетя подарила…
– Ладны какие! – залюбовался Тимофей. – Ты в них еще краше. – Он притянул ее к себе, неподатливую, упирающуюся.
– Ну что ты вздумал… Ешь, пока не простыло.
Тимофей неумело ткнулся губами в ее голову, укололся гребнем. А на душе как-то сразу посветлело, стало легче. Думал: «Пока Олюшка рядом – все одолею. Не покривлю совестью: тем и послужу Новгороду, что расскажу о нем правду. Правду о том, что есть тайный совет, что на вече все подстраивают, что стонет земля новгородская под пятой у бояр. Вот это и будет тем „Словом о Новгороде“, о котором мечтал когда-то, идя за Олюшкой, слагая песню о Волхове…»
Он сел писать.
Сменялись дни. Он забывал о пище, вскакивал ночью, чтобы записать на бересте строку, плакал и смеялся над ней. Он не помнил времени, когда был счастливее, чем сейчас. Все прежде сделанное казалось ничтожным, неумелым, и верил: то, что делает ныне, наконец настоящее, ради чего появился на свет и жил.
Но потом, перечитывая написанное, исступленно разрывал кору: «Не то! Не то!»
Порой вспыхивала, как черная молния, мысль: «Не дадут дописать!» Но шептал:
– Нет, напишу… пусть не при мне… пусть потомки прочтут, им поведаю правду…
На четвертый день Тимофей решил выйти подышать свежим воздухом. Его тянуло к Волхову. Было у него там излюбленное место на крутом берегу, возле могучего дуба. Отсюда открывались широкие дали, здесь хорошо думалось.
Тимофей вышел на улицу. Накрикивали тепло галки, было безветренно, от чистого крепкого воздуха кружилась голова.
Скоро весна!
И хотя сейчас еще заметены снегом и черная, в трещинах, кора липы, и подвески орешника, и темные шишки ольхи, а все же улавливал Тимофей приближение весны. Она чудилась ему в робком запеве побуревших за зиму овсянок, в усилившемся запахе тополиных почек. Ему на мгновение показалось даже, что в сосновом бору начали свое бормотание тетерева.
Тимофей поднял голову, прислушиваясь, и только теперь заметил, что в городе царит какое-то тревожное оживление. Тревога невольно передалась и ему; она усилилась, когда в городе забили колокола.
Пока Тимофея не было, к нему в избу пожаловал нежданный гость. У ворот остановились сани, запряженные серыми, с голубым отливом конями, известными всему городу.
Ольга замерла у двери, увидев входящего посадника Незду. Он окинул ее зорким взглядом, сказал ласково:
– Пришел проведать Тимофея… Что, все недужит?
Незду беспокоило долгое отсутствие Тимофея: не взбрело бы болтать в городе о поручении.
– Да… нет… – пролепетала чуть слышно Ольга, в смятении думая, что Незда пришел из-за Лаврентия. – Вышел кудась… К реке…
– Забыл Тимоша муку-то взять – пришлю, – все с той же ласковой участливостью сказал Незда. – Не голодать же вам.
Он подошел к столу, заваленному берестяными листами, присел, не снимая собольей шапки, стал перебирать листы. И вдруг побагровел, желваки забегали на щеках. Ольга испуганно глядела на посадника. Незда читал: «Лютый глад осьминка ржи по гривне… Люди едят мох, желуди, конину, иные древесну гниль толкут… Трупы на улице, Торгу и путях, и всюду… Беда на всех… скорбь и тоска зрящим детей, плачущих о хлебе; богатеи же, чьи души и совесть заросли, наживаются на горе народном, тайно замышляют извести люда поболе…»