Ведь вот чудо: когда бы ни думал он о Настеньке, в сердце его не закрадывалось и тени недоверия или сомнения. Он верил каждому ее слову, знал, что всегда она сумеет постоять за себя, не уронит ни своей, ни его чести. Верил, что будет Настенька опорой и радостью, той единственной и желанной на свете, что украсит жизнь, придаст ей особый смысл.
Рядом с ней и сам он будет лучше, чтобы гордилась Настенька им, проведя легкой, теплой ладонью по его волосам, сказала: «Дитятко ты мое разумное».
И впрямь почувствует он себя дитяткой, уткнется лицом в ее плечо, станет покорным и ласковым.
А Настенька в один из таких вечеров, когда мечтал о ней в пути Кулотка, стыдливо шептала Ольге, сидя с ней на лавке возле Тимофеевой избы:
– Сказали б мне: «Выбирай, что хочешь, – аль на часок один увидеть своего Кулотку, аль злата дадим тебе весом с него». Я б, и миг не думая, решила: «Не надобно мне злата вашего, пускай Кулотка предо мной предстанет».
Ольга посмотрела на нее изумленно, неожиданно для самой себя прошептала страстно:
– Думаешь, я совсем пустошна? Мыслю легко: помани побегу? Так думаешь?
Настя замотала отрицательно головой, испуганно поглядела на подругу.
– Я себе цену знаю! – гордо произнесла Ольга и вздернула маленький нос. – И хочу сильно любить… И власть его чуять… И чтоб он без меня, как без воздуха… А я б ему – и ласку и заботу… Веришь? – Она судорожно вцепилась в рукав подруги, приблизила к ней свое лицо.
– Да как же иначе! – искренне удивилась Настя. – Так и надобно.
Ольга доверчиво прижалась к ней.
…Месяц за месяцем пробивался Кулотка к дому, снова терпя лишения и невзгоды. Чем ближе к Новгороду, тем старательнее обходил он людные места, зная, что всюду рыщут наймиты Незды и Милонега: подпоив добытчиков, ограбляют их.
Но вот наступил и долгожданный день встречи с любимым городом!
Кулотка вошел в него в тот час, когда голь стекалась на Торговую сторону. Вместе со всеми побежал и он на площадь. Круглоликие близнецы Прокша и Павша встретили его радостными возгласами:
– Здоров, Кулотка!
– Вовремя подоспел!
Они рассматривали его, словно не верили своим глазам:
– Ты чо такой бурый да тощий?
– А Тимофея нашего бросили в поруб на владычном дворе!
– За что? Когда? – рванулся Кулотка.
– За правду!
– Сегодня схватили…
Кулотка забыл обо всем на свете: о том, что мечтал переступить порог отчего дома, обнять отца с матерью, тотчас повидать Настасью, о том, что у него драгоценные шкурки за плечами, что устал. Тимофей попал в беду, и его надо было выручать.
И Кулотка закричал во всю силу легких:
– Братаны! Пробьемся к порубу! Выручим Тимофея!
– Пробьемся! Выручим! – с готовностью подхватили десятки голосов.
– Какой Тимофей-то? – на бегу, туже подтягивая веревку на рваном кожухе, спрашивал возчик Гостята у гончара с Рогатинской улицы.
– Да с Холопьей… Наш грамотник!
– Поддай! – закричал Гостята, словно только и ждал этого ответа, и побежал еще быстрее.
ВСТАНЬ НОВГОРОДСКАЯ
Владыка медленно поднял на Тимофея глаза. Черные зрачки их были остры.
Изможденный, с еще более ввалившимися щеками, Тимофей стоял перед ним уже более получаса, сжав губы и только поглядывая исподлобья, когда владыка предлагал покаяться, рассказать о единомышленниках, дать клятву не писать более так, как писал.
– Смири гордыню, – глухо увещевал владыка, не отводя сурового взгляда от лица Тимофея, – повинись – и избегнешь огня будущего…
Дедята Нечистый раздувал горн в углу избы, накалял невиданной формы плотно сжимающиеся клещи. Шум за стенами избы становился все громче, походил на рокот Волхова. Откуда-то из-под пола раздавались приглушенные стоны.
«Все едино не повредить вам душу мою, писать стану одну правду! – мысленно давал клятву Тимофей. – Правду не выжжешь огнем, не устрашишь пыткой… Пальцы отрубите – зубами писать стану, кровью из ран! Что за птица без крыл, рыба без плавников! И если дан мне природой голос, как не петь правдивую песню?»
– Поклянись! Ты млад, и я прощу, сделаю соборным летописцем, – вкрадывался в душу голос владыки.
Тимофей метнул на него хмурый взгляд: «Хочешь посадить в золотую клетку и заставить каркать по-вороньи?»
Стенания под полом стали явственней. «Ради господа… помилуй мя… ради господа…» – слышалось оттуда.
Тимофей впервые разжал губы:
– Одну правду писать буду!
Владыка резко поднялся, лицо его покрылось пятнами, в уголках губ выступила пена. Не сдерживая более себя, закричал:
– Знаю твою правду, ехидново исчадье! – И тихо, словно нанося припасенный удар, произнес, подаваясь всем телом к Тимофею: – Дьяволица… твоя Ольга спуталась с Лаврентием… Что скажешь, правдивец?
Тимофей, отпрянув, задрожал от гнева; сжимая кулаки, закричал:
– Лжа! Навет! Безгрешна она! Не переломить вам душу мою! Буду правду писать, как прежде! Лжа!
Лицо Митрофана сделалось серым, нестерпимо острые зрачки жгли Тимофея.
– Не писать тебе боле вовсе! – протолкнул Митрофан сквозь стиснутые зубы и, выйдя из-за стола, тихо приказал Дедяте: – Обезручь! – Быстрым шагом пересек избу, скрылся за дверью.
…На Торговой площади люд кричал, видя, как собираются недруги на Софийской стороне:
– Мост разломать!
– Взять их на щит!
– Душат гладом! На щит!
– Хлеб сеем, а мякину жуем.
– Продают нас за ногату![120]
Костлявый новгородец – должник, которого недавно на глазах Тимофея тащили к боярину, – взобравшись на бочку, рывком разодрал на себе рубаху, показывая исполосованную, впалую грудь, кричал:
– Понатерпелись, буде!
– Буде! – свирепо сверкнул огромными очами обросший темной щетиной Игнат Лихой. – Кузнец Авраам – наш посадник! Мы – Новгород – избираем!
– Авраама! – подхватили тысячи голосов. – Новгород избирает!
Кузнеца подняли, передавая из рук в руки, поставили на помост. Авраам обвел площадь затуманенными от волнения глазами. «Не подведу ни в чем, послужу, как совесть прикажет», – обещали они.
Авраам низко поклонился, зычно сказал:
– Благодарю на чести, Господин Великий Новгород!
Потом выпрямился. Подняв над головой меч, крикнул, сбегая со ступени:
– Вперед! На мост!
За ним ринулись все, кто был на площади.
И на Софийской стороне, увидя эту движущуюся толпу, рванулись к мосту, словно желая первыми перебежать его.
Они сшиблись посредине, как две волны.
Летели камни и гири, били по головам молоты и топоры, вгрызались в самую гущу мечи и рогатины. Крики, стоны, вопли, лязг оружия разнеслись далеко по городу. Рваные снежные тучи, обагренные лучами заходящего солнца, повисли над мостом, казалось, окропляли его кровью.
То одна, то другая волна наступала и отступала. Боярские жены, подхватив добро и детей, прятались в подвалы – тряслась в страхе Прусская улица!
Сеча шла не только на мосту, но и под ним, на уже ненадежном волховском льду, на берегу под стенами Детинца.
То и дело с моста падали сброшенные тела, пробивая лед, шли ко дну. Игнат Лихой, падая, зацепился армяком за выступ сваи, повис надо льдом. Милонег, крякнув, всадил в его спину меч. Иные, сброшенные с моста, придя в себя, снова лезли по сваям вверх, в гущу драки.
Кулотка, взяв обеими руками свинцовую булаву, отнятую у боярского сына Нестряты, крушил ею направо и налево. Лицо его, опаленное северным снегом, обрамленное густой курчавой бородкой, казалось бронзовым. В пылу сражения он не почувствовал, как чей-то меч случайно срезал у него на спине мешок со шкурками и они полетели под ноги дерущихся. Наоборот, ощутив неожиданное облегчение, Кулотка с еще более веселой яростью прокладывал себе путь.