Первой лежала миссис Эммелина Робертс, семидесяти шести лет от роду, бывшая кассирша кинотеатра «Одеон», когда он еще был настоящим «Одеоном». Рядом с ней — мисс, если не миссис Лидия Ривз-Дункан; ей было семьдесят восемь, прошлое неясно, однако раз в две недели ее навещала пожилая племянница, дамочка очень высокомерного обхождения, свысока третировавшая врачей и обслугу. За нею — восьмидесятидвухлетняя мисс Джин Тэйлор, бывшая горничная-компаньонка знаменитой когда-то писательницы Чармиан Пайпер после ее замужества, а вышла она за наследника пивоваренной фирмы «Колстон». За мисс Тэйлор — мисс Джесси Барнакл, у нее не было свидетельства о рождении, но насчитан ей был восемьдесят один год, из которых сорок восемь она проторговала газетами у цирка Холборна. Лежали еще мадам Тротски, миссис Фанни Грин, мисс Дорин Валвона, и еще пять обладательниц многоразличных жизней, возрастом от семидесяти до девяноста трех. Все двенадцать старух именовались бабунями: бабуня Робертс, бабуня Дункан, бабуня Тэйлор и прочие бабуни — Барнакл, Тротски, Грин, Валвона и так далее.
Иной раз, оказавшись на больничной койке, пациентка бывала ошарашена и как-то принижена оттого, что ее зовут «бабуня». Мисс (или, быть может, миссис) Ривз-Дункан целую неделю грозилась донести куда следует на всякого, кто посмеет назвать ее бабуней Дункан. Она угрожала, что вычеркнет их всех из своего завещания и пожалуется своему депутату. Сестры принесли ей затребованную бумагу и карандаш. Она, однако, раздумала писать депутату, когда ей было обещано, что ее больше не станут называть «бабуней Дункан».
— Ладно, — сказала она, — только в завещание мое вы уж больше не войдете,
— Видит бог, это вы ужас как зря, — говорила старшая сестра, обходя больных. — Я-то надеялась, что всем нам изрядно перепадет.
— Теперь — нет, — сказала бабуня Дункан. — Теперь и не ждите, не выйдет. Нашли, тоже, дурочку.
Крепышка бабуня Барнакл, та самая, которая сорок восемь лет торговала вечерними газетами возле цирка Холборна и всегда говорила: «Словесами от дела не отделаешься», раз в неделю выписывала от Вулворта бланки завещания; дня два-три она их заполняла. И узнавала у сестры, как писать — «сотня» или «сотьня», «горностай» или «гарностай».
— Хотите мне оставить сотню-другую фунтов, бабуня? — интересовалась сестра. — Оставите мне свою горностаевую накидку?
Доктор спрашивал на обходе:
— Ну что, бабуня Барнакл, я у вас как, в милости?
— Вы готовьте карман на тысчонку, доктор.
— Ну, бабуня, спасибо, обнадежили. Да, девочка наша, видать, поднабила чулочек.
Мисс Джин Тэйлор размышляла о своей участи и о старости вообще. Отчего некоторые теряют память, а иные — слух? Почему одни говорят о своей молодости, а другие — о своем завещании? Или, например, дама Летти Колстон: она в здравом уме и твердой памяти затеяла игру с завещанием, чтобы оба ее племянника оставались в злобном недоумении, в обоюдной вражде. А Чармиан… ах, бедняжка Чармиан. После инсульта почти все у нее затуманилось, но о книгах своих она говорила ясно и здраво. Да, непроглядный туман, одни книги в озарении.
Год назад, когда мисс Тэйлор уложили в лечебницу, ее невыносимо удручало обращение «бабуня Тэйлор», и она думала, что лучше бы ей околеть под забором, чем вот так вот оставаться в живых по чьей-то милости. Но сдержанность давно стала ее второй натурой — свою горечь она никак не выказывала. Мучительно-фамильярное больничное обращение почему-то сливалось с ее артритом, и она до скончания сил терпела то и другое заодно без всяких жалоб. Потом силы иссякали, и она вскрикивала от боли долгими, призрачно-мутными ночами, когда в тусклом верхнем свете соседки виделись грязно-серыми бельевыми тюками, бормочущими и всхрапывающими. Сестра делала ей укол.
— Ну вот, бабуня Тэйлор, теперь будет полегче.
— Спасибо, сестра.
— Повернуться надо, бабуня, вы у нас молодец девочка.
— Хорошо, сестра.
Ломота приотпускала, оставляя по себе лишь муку тоскливого унижения, и она думала, что уж лучше бы ее терзала физическая боль.
Но прошел год, и она решила вполне подчиниться страданию. Если такова господня воля, да будет она моею. Таким образом она стяжала решительное и явственное достоинство, утратив стоическое сопротивление боли. Она чаще жаловалась, чаще просила судно и однажды, когда сестра замешкалась, намочила постель, подобно прочим бабуням, редко упускавшим такой случай.