Однако, когда Генри ввели в общество, он оказался не таким тихоней, каким выглядел поначалу. Ему было двадцать четыре года, и он хотел знать все на свете. Яркий блеск глаз, зубов и кожи еще больше подчеркивал его рвение. В Лу он будил материнский инстинкт, а у Реймонда вызывал родственные чувства. Лу нравилось слушать, как он читает любимые стихи, переписанные в ученическую тетрадку:
Лу прерывала:
— Нужно произносить «шуткой», «шалостью», а не «суткой», «салостью».
— Шуткой, — послушно выговаривал он и продолжал: — «Смех, схватившись за бока…» Смех, понимаете, Лу? Смех. Для этого господь бог и создал человека. А люди, которые ходят с кислым видом, так они, Лу…
Лу обожала такие беседы. Реймонд благосклонно попыхивал трубкой. После ухода гостя Реймонд обычно вздыхал: такой смышленый парнишка — и надо же, сбился с пути! Генри воспитывался в школе при католической миссии, но потом отступился от веры. Он любил повторять:
— Суеверия наших дней еще вчера были наукой.
— Я не согласен, — возражал Реймонд, — что католическая вера — суеверие. Никак не согласен.
Присутствовал при этом сам Генри или нет, Лу неизменно замечала:
— Он еще вернется в лоно церкви.
Если разговор шел в его присутствии, он награждал Лу сердитым взглядом. И только в эти минуты жизнерадостность покидала Генри и он снова делался молчаливым.
Реймонд и Лу молились о том, чтобы Генри обрел утраченную веру. Лу три раза в неделю читала розарий перед Черной Мадонной.
— Когда мы уедем в отпуск, ему без нас будет скучно. Реймонд позвонил в лондонскую гостиницу, где у них был заказан номер.
— У вас найдется комната для молодого джентльмена, который будет сопровождать мистера и миссис Паркер? — И добавил: — Цветного джентльмена.
Услышав, что комната найдется, Реймонд обрадовался и вздохнул с облегчением: значит, цвет кожи никого не интересует.
Отпуск прошел гладко, если не считать малоприятного визита к вдовой сестре Лу, той самой, которой выделялся на воспитание восьмерых детей один фунт в неделю; Элизабет и Лу не виделись девять лет.
Они навестили ее незадолго до конца отпуска. Генри сидел на заднем сиденье рядом с большим чемоданом, набитым разным старьем для Элизабет. Реймонд вел машину, время от времени повторяя:
— Бедняжка Элизабет — восемь душ! — что действовало Лу на нервы, но она и вида не подавала.
Когда они остановились у станции метро «Виктория-Парк» спросить дорогу, Лу вдруг запаниковала. Элизабет жила в унылой дыре под названием Бетнел-Грин, и за те девять лет, что они не виделись, жалкая квартирка на первом этаже с облупившимися стенами и голым дощатым полом начала представляться Лу в более розовом свете. Посылая сестре еженедельные переводы, она мало-помалу приучилась думать о Бетнел-Грин как чуть ли не о монастырской келье. Воображение рисовало ей нечто скудно обставленное, но выскобленное и отмытое до безукоризненного блеска, нечто в озарении святой бедности. Полы сияли. Элизабет — седая, в морщинах, но опрятная. Благовоспитанные дети, послушно усевшись друг против друга за стол — почти такой же, как в монастырских трапезных, — приступают к супу. И, лишь добравшись до «Виктория-Парк», Лу вдруг осознала во всей его убедительности тот факт, что на самом деле все будет совсем иначе. «С тех пор как я последний раз у нее побывала, там многое могло измениться к худшему», — призналась она Реймонду, который никогда не бывал у Элизабет.
— Где «там»?
— В доме у бедняжки Элизабет.
Ежемесячные письма от Элизабет Лу пробегала, не вдаваясь в подробности, — однообразные коротенькие послания, довольно безграмотные, ибо Элизабет, по собственным ее словам, «академиев не кончала»:
«Джеймс на новом месте уж думаю конец теперь той беде у меня кровяное довление и был доктор очень милый. То же из помощи кажный день. Обед присылали и для моих маленьких они его прозвали Самаходная еда на четыре колеса. Я молюсь Всевышнему что Джеймс из беды выпутался он мне ничего не говорит в шестнадцать они все такие рта не раскроют но Бог он правду видит. Спасибо за перевод Бог тебя не забудит твоя вечно сестра Элизабет».