— Дедушка, ты хоть покажи народу огонь в камине, — сказала Олив, потому что Перси растопырился перед камином и совсем заслонил огонь. Алек Уорнер закрыл и убрал блокнот. Поэт не шелохнулся.
— Генри Джеймс теперь в моде, так вот он и пишет о Генри Джеймсе. И, наоборот, глумится над бедным Эрнестом — если это ты мне наливаешь бренди, Олив, то слишком много, половины хватит, — над Эрнестом Доусоном, великолепным лириком.
Он цепко схватил бокал трясущейся клешнеобразной рукой и. едва прихлебнув, точно по волшебству забыл Эрнеста Доусона. Он сказал Алеку:
— Что-то я вас не видел на похоронах Лизы.
— И не могли видеть, — сказал Алек, пристально изучая сухой профиль Перси. — Я в это время был в Фолкстоне.
— Жуткое и пронзительное переживание, — сказал Перси.
— В каком то есть смысле? — поинтересовался Алек.
Старый поэт осклабился, раскатисто прочистил горло, и жадный взор его зажегся воспоминанием о кремации Лизы. Он заговорил, и ненасытные глаза Алека Уорнера пожирали его в свою очередь.
Алек Уорнер ушел, а Перси остался посидеть со своей внучкой. Она приготовила на ужин тушеные грибы с беконом, которые они ели с подносов на коленях. Она поглядывала на него: тосты, разжеванные остатками зубов, были тоже съедены до последней крошки.
Одолев самую трудную корочку, он поднял глаза и увидел, что Олив глядит на него. Он дожевал и проговорил:
— Нескончаемое упорство.
— Что ты говоришь, дедушка?
— Нескончаемое упорство лежит в основе доктрины, победительной в малом и большом.
— Скажи, дедушка, ты читал когда-нибудь книги Чармиан Пайпер?
— Еще бы, все мы чуть не наизусть знали ее книги. Какая она была очаровательная женщина. Послушала бы ты, как она читала стихи с помоста при былых стечениях любителей поэзии. Гарольд Мунро всегда говорил…
— Ее сын Эрик сказал мне, будто романы ее, есть слух, собрались переиздавать. К ним, дескать, заново пробудился интерес. Эрик говорит, даже статья про это была. Но его-то послушать, так в романах только и есть, что один другому говорит «туше», и все там вздор, а интерес возобновился, потому что мать его такая старая, однако жива, и была когда-то очень знаменитая.
— Она и сейчас знаменитая. И всегда была. С тобой несчастье, Олив, что ты ни в чем ничего не смыслишь. Все знают, кто такая Чармиан Пайпер.
— Вовсе даже не знают. Никто про нее слыхом не слыхал, кроме совсем уж стариков, только что вот теперь интерес возрождается. Я же тебе говорю, была статья…
— Что ты понимаешь в литературе.
— Туше, — огрызнулась она: ведь Перси всегда делал вид, что и его-то стихи никто не забыл. Потом она дала ему три фунта, чтобы расплатиться за свою жестокость, хотя он никакой жестокости не заметил: ему возрождение интереса было непонятно, потому что он не признавал предшествовавшего ему угасания.
И все же он взял у Олив три фунта, не имея ни малейшего понятия о ее дополнительных ресурсах: ей осталось кое-что от матери и, кроме того, она подрабатывала на Би-Би-Си.
Деньги он никуда не дел, проехавши автобусом и потом метро на Лестер-сквер, где почтовое отделение работало всю ночь, и начертал, на многих и многих бланках, большими нетвердыми буквами телеграфное послание — Гаю Литу, Старые Конюшни, Стедрост, Суррей:
«Вы чудовищно не правы насчет Эрнеста Доусона несравненно пронзительного поэта который начисто избег сентиментальности и самосожаления тчк Эрнест Доусон был духовным и поэтическим отпрыском Суинберна Теннисона и особенно Верлена чей стих его поистине преследовал а стихи Доусона надо читать вслух не то что некоторые более поздние тчк Я вызвал музыкантов велел принесть вина строка Однако ж праздник кончен и фонари погасли строка И пала тень твоя Синара и в ночь и в нас строка О надо мной во мне тоскливо страсть играет и так далее тчк Прочтите вслух какого черта ваша вшивая аллитерация плевать на нее вы чудовищно не правы = Перси Мэннеринг».
Он сунул в окошечко ворох исписанных бланков. Телеграфист, прищурившись, поглядел на Перси, а тот показал ему три фунтовые кредитки.
— Вы уверены, — сказал тогда телеграфист, — что вам надо все это отправить?
— Надо, — прорычал Перси Мэннеринг. Он отдал телеграфисту две кредитки, взял сдачу и ушел, растворившись в ночном уличном мареве.