Их судьба была терпеть — ну хотя бы одного или двух из прежних комитетчиков, пока они не перемрут. И, собственно говоря, больше всего они опасались, что вот Цунами обидится и уйдет, а ее заменят кем-нибудь поосновательнее, да вдобавок половчее и посметливее. И хотя Цунами грохотала на заседаниях, хотя она третировала сестру-хозяйку и была в принципе против любых лишних расходов, всячески презирая физиотерапевтов и психиатров (все, что начиналось с «психо» или «физио», Цунами смешивала в кучу, полагая, что это, в общем, одно и то же, и списывала со счетов), хотя она прямо противостояла мечтаниям комитета, однако все это получалось у нее почти смехотворно, поэтому-то ее, как живое обличение устарелых порядков, удерживали, время от времени ублажали и позволяли по пустякам настаивать на своем, как в случае с сестрой Бестед. Правда, в комитете все-таки очень побаивались и самой Цунами, но это уж скорее инстинктивно, без очевидных причин. Голос ее почему-то устрашал не только выдающихся мягкотелых специалистов, но и моложавых, властных и закаленных комитетчиц, которые беспомощно сникали под взглядом узких тускло-галечных глаз могучего и самоубежденного матриарха, миссис Джопабоком.
— Ужасная женщина, — соглашались все после ее ухода.
— Вот пройдут пятидесятые, — говорил председатель, сам семидесяти трех лет от роду, — и станет полегче. Переходный период… старое начальство не любит перемен. Власть терять, знаете… К середине шестидесятых будет гораздо легче. Все само собой устроится.
И комитет соглашался мириться с Цунами, женщиной незыблемой и несменяемой, до середины шестидесятых, пока не выйдет ей исторический срок. Но теперь она умерла, и в комитете образовался матриархальный вакуум, который тут же попытались заполнить, но пока безуспешно.
Между тем, как бы искушая провидение ниспослать им новую Цунами-мстительницу, они переместили сестру Бестед первого января в другую палату. Реорганизация старушечьей палаты была достаточным поводом, и сестра Бестед больше не протестовала.
Бабуни прослышали о перемещении раньше, чем о реорганизации.
— Когда увижу, тогда поверю, — сказала бабуня Барнакл.
Она увидела еще до воскресенья. Появилась новая старшая сестра, могучая и толстая, очень проворная, с недвижной мясистой физиономией.
— Вот таких нам и надо, — сказала бабуня Барнакл. — Сестра-то Бесстыдь была чересчур поджарая.
Новая сестра, увидев, как бабуня Грин рассеянно перекладывает вареное яйцо с тарелки в тумбочку, уперлась руками в необъятные бока и сказала:
— Вы что, совсем опупели?
— Вот каких нам надо, — сказала бабуня Барнакл. Она откинулась на подушку и облегченно смежила веки. Она объявила, что впервые за долгие месяцы чувствует себя в безопасности. Еще она объявила, что теперь, когда убрали сестру Бесстыдь, она готова тут же умереть. Потом вспрянула с подушки и, простерши руку и указуя перстом, предрекла, что уж теперь-то вся палата переживет зиму.
Мисс Валвона, которая всегда усиленно сопереживала миссис Барнакл, раскрыла гороскопы:
— Бабуня Барнакл: Стрелец. «В полуденное время хорошо предпринять дальнее путешествие. Сегодня вы можете выказать свою оригинальность».
— Хо! — сказала бабуня Барнакл. — Оригинальность выказать? Ладно, так уж и быть, надену-ка я штаны задом наперед.
Сестры явились на дневной обход умывать, переодевать, причесывать и охорашивать пациенток перед инспекцией сестры-хозяйки. Они заметили, что бабуня Барнакл возбуждена, и решили оставить ее напоследок. Она и вообще-то переживала эту процедуру очень бурно. А уж когда у власти была сестра Бестед, бабуня Барнакл прямо визжала, если ее переворачивали, чтобы попудрить спину, или пересаживали из постели в кресло.
— Сестра, я буду вся в синяках! — вопила она.
— Пролежни, бабуня, похуже синяков.
Она кричала: о боже ты мой, сестры выворачивают ей руки, она визжала: о господи всемогущий, она не может сидеть. Она стонала, когда физиотерапевт просил ее подвигать пальцами на руках и ногах, она заявляла, что суставы ее вот сейчас сломаются.
— Убейте меня, — приказывала она, — и дело с концом.
— Ладно вам, бабуня, это же обычное упражнение.
— Хрясь! Вы что, не слышите, как кости трещат? Убейте меня, и тогда уж…
— Давайте, бабуня, мы вам ножки разотрем. Ну, какие у вас хорошенькие ножки.
— Помогите, они меня убивают!
На самом-то деле бабуне Барнакл даже нравился этот повод пошуметь и взбодриться. Ее устами, так сказать, прокрикивалась вся палата, так что другие бабуни шумели куда меньше, чем могли бы. Правда, и они жалобно вскрикивали, но лишь несколько минут, за причесыванием. Бабуня Грин, когда ее кончали причесывать, неизменно говорила сестрам: