Это были последние слова, сказанные мне Иоганном Германом Оберайтом: с тех пор я его никогда не видел.
С того времени протекло много лет, я как мог старался следовать его учению, но ожидание и надежду никак было не изгнать из моего сердца.
Я слишком слаб, чтобы вырвать эти сорняки, и больше не удивляюсь тому, что среди бесчисленных надгробных плит на кладбищах так редки те, на которых стоит надпись:
Четверо лунных братьев
Документальная история
Перевод И. Алексеевой
Кто я такой, я скоро скажу. С двадцати пяти до шестидесяти лет я был камердинером господина графа дю Шазаль. До этого я был помощником садовника и отвечал за разведение цветов в монастыре Апануа, в коем и сам влачил некогда однообразные сумрачные дни отрочества своего и где, благодаря милости аббата, удостоен был обучения чтению и письму.
Поскольку я был найденышем, при конфирмации мой крестный отец, старый монастырский садовник, восприял и записал меня как своего ребенка, и с тех пор я на законных основаниях ношу имя Майринк.
Сколько я себя помню, у меня всегда было такое чувство, будто голову мою сжимает железный обруч, который сдавливает мне мозг и не дает развиваться тому, что обычно называют фантазией. Я бы рискнул сказать даже, что мне недостает какого-то внутреннего осмысления, зато глаза и слух остры, как у дикаря. Стоит мне смежить веки, как я и сегодня с навязчивой отчетливостью вижу перед собою черные очертания кипарисов, так, как они тогда выделялись на фоне полуразрушенных монастырских стен, вижу стертые кирпичи на полу во внутренних галереях, каждый кирпич в отдельности, я могу все их сосчитать, и тем не менее все холодно и немо и ничего мне не говорит, а ведь вообще вещи должны разговаривать с людьми, я часто читал об этом в книгах.
А что я без обиняков говорю про то, что я чувствую, так это просто от моей открытости — ведь я притязаю на то, чтобы все было достоверно. Побуждает же меня к этому надежда, что все описанное мною здесь попадется на глаза людям, которые больше знают, чем я, и они смогут даровать мне свет понимания, если, конечно, это им будет дозволительно и если они того пожелают — относительно всего того, что подобно некоей цепи неразрешимых загадок сопровождало меня на тропе жизни моей.
Если бы, вопреки упомянутым разумным соображениям, эту рукопись смогли увидеть оба друга моего покойного второго господина — магистра Петера Виртцига (умер и похоронен в Вернштейне-на-Инне в год великой войны 1914 года), а именно высокородные господа доктор Хризофрон Загрей{15} и Сакробоско Хазельмайер{16}, именуемый Красный Данджур{17}, то эти господа могли бы по праву призадуматься о том, почему отнюдь не болтливость и не досужее любопытство подвигли меня на то, чтобы раскрыть нечто такое, что сами эти господа хранили в тайне, быть может, на протяжении всей жизни, в особенности если речь идет о таком семидесятилетием старике, как я, которому пора бы уже выйти из возраста ребяческой дурашливости, — что сделать это заставляют меня скорее причины духовного порядка, среди которых, разумеется, не последнее место занимают сердечные мои опасения: когда-нибудь, когда тело отживет свое — стать машиной (эти господа уж точно поняли бы, что я имею в виду).
Но обратимся же к моей истории.
Первыми словами) которые произнес господин граф Шазаль, обращаясь ко мне, был вопрос:
— Случалось ли какой-нибудь женщине играть роль в твоей жизни?
И когда я с чистой совестью ответил «нет», он был явно удовлетворен. Слова эти до сих пор жгут меня огнем, сам не знаю почему. Слово в слово тот же самый вопрос задал мне тридцать пять лет спустя второй мой хозяин, господин магистр Петер Виртциг, когда я поступил к нему слугою:
— Случалось ди какой-нибудь женщине играть роль в твоей жизни?
И тогда я тоже совершенно спокойно мог сказать «нет» — да и сейчас ответил бы на этот вопрос отрицательно, — но, когда я это говорил, я с ужасом на мгновение почувствовал себя безжизненной машиной, а вовсе не человеческим существом.