Разумеется, нам еще в школе внушили, что раскол Германии — это ненадолго, что преамбула основного закона обязывает каждого политика в ФРГ стремиться к его преодолению, что ФРГ и ее столица Бонн — всего лишь временное сооружение. Но мы не верили в это уже тогда, а с годами верили все меньше. Нельзя десятилетиями жить во времянке, а тем более в такой роскошной, процветающей времянке, а тем более, если ты молод. И когда в воскресных проповедях заходит речь о «наших братьях и сестрах в зоне» или когда после возведения Берлинской стены нас призывали в знак национальной солидарности зажигать в окне поминальные свечки, нам казалось это смешным и неискренним — словно нам, взрослым людям, всерьез предлагали выставлять в камин башмак, чтобы святой Николай бросил в него шоколадку. Нет, единство нации и вообще национальная тема нас не интересовали. Мы считали, что эта идея XIX века давно устарела и опровергнута историей, что без нее можно спокойно обойтись. Живут ли немцы в двух, трех, четырех или дюжине государств — не все ли равно? 17 июня мы отправились кататься на яхте. Отношение к государству, в котором мы жили, то есть к Федеративной Республике, было сначала настороженно скептическим, потом снисходительным, потом прагматическим и, наконец, даже окрасилось некоторой сдержанной симпатией. Это государство — отнюдь не временно — вело себя совсем неплохо, оно было терпимым, демократичным, правовым, практичным — оно было нашим сверстником и потому в определенном смысле нашим государством.
А вообще-то мы смотрели на Запад и на Юг. Австрия, Швейцария, Венеция, Тоскана, Эльзас, Прованс, даже Крит, Андалусия, Гебридские острова — если говорить только о Европе — были нам бесконечно ближе, чем такие захолустья, как Саксония, Тюрингия, Анхальт, Меклен или Брандербург, которые мы в силу необходимости иногда пересекали, чтобы поскорей по транзитной полосе попасть в Западный Берлин. Что значили для нас Лейпциг, Дрезден или Халле? Ничего. Нас интересовали Флоренция, Париж или Лондон. Мы едва помнили названия городов вроде Котбуса, Штральзунда или Цвиккау. В сознании тех из нас, кто родился южнее Главной линии, они разделяли судьбу таких экзотических городов Федеративной Германии, как Гютерсло, Вильгельмсхафен или Фленсбург.
Вот каким было наше осознанное или неосознанное отношение к положению нации, вот что представляла собой казавшаяся твердой почва, которая 9 ноября ушла у нас из-под ног. Случилось землетрясение, не иначе. В один миг центр тяжести сместился на несколько сот километров к востоку. Там, где прежде стояла угрюмая стена, к которой мы норовили повернуться спиной, теперь разверзлась туманная, открытая всем ветрам перспектива, и ошалев, как коровы, перед которыми открылись давно запертые ворота, мы остановились и стоим, пялясь в новом направлении и не решаясь сдвинуться с места.
Другое дело молодые — двадцати- и двадцатипятилетние, чья историко-политическая система координат только начинает складываться. Для них конец «холодной войны», изменения в Восточной Европе и немецкое объединение — первые важные политические события их сознательной жизни, за которыми они следят если не с восторгом, то все же с живым интересом. В те лихорадочные ноябрьские дни я встретил в Париже юную девицу, только недавно приехавшую из Берлина, чтобы несколько месяцев поработать во Франции и изучить язык. От волнения она все время ерзала на стуле и нервно курила одну сигарету за другой — но не потому, что впервые попала за границу и Париж показался ей таким же интересным, как мне двадцать лет назад. Ничего подобного. Более того, она считала «полным идиотизмом» торчать в Париже, когда «В Берлине такая action». Через три дня она не выдержала и рванула назад: вышибать, как я понял, камни из стены, шляться туда-сюда, залезать на Бранденбургские ворота, дышать вонью «трабантов» и считать, что все идет как нельзя лучше. Мне это напомнило лето 1968 года, когда мы удирали из школы, чтобы участвовать в антишпрингеровской демонстрации, промокая до костей под полицейскими водометами. «Быть там, где такая action!» Класс!