— Русские здесь!
Один мужчина засомневался:
— Откуда вы знаете?
М. ответила:
— Я видела русских солдат.
— Где?
— Здесь, на нашей улице.
Мужчина все еще сомневался:
— Какие они?
М. описала их форму. Потом спохватилась:
— Да что вы с формой пристали, они же по-русски говорят.
— Значит, они на самом деле здесь, — насилу выговорил мужчина.
Я поспешно оделся, вышел на улицу к воротам. Мимо нашего дома по противоположному тротуару бежали четыре русских солдата. Кто-то оказавшийся рядом со мной поздоровался с ними. Бежавший впереди ответил на приветствие. Это был красивый молодой человек кавказского типа с черными усами. Все четверо пробежали дальше. Я с глупым видом стоял у ворот. Радовался. Я давно представлял себе первую встречу с русскими: мы бросимся друг к другу и обнимемся. Объятия не состоялись, для них требуется по меньшей мере двое. А жаль!
Ну все равно, кончилось! Конец войне, конец подвалу, молчанию, прятанью. Чему еще? Надо, чтобы наступил конец той жизни, которая длилась тысячелетие.
Мы уцелели. Случайно. Среди тысячи опасностей. И я подозреваю, что нас не масленица ждет, а новая борьба. Но бороться мы будем в более благоприятных условиях. Предстоит искоренить тот дух и дьявольские силы, которые повинны во всех наших страданиях. А они продолжают жить и действовать. Вот пример: три дня назад в подвале появился новый жилец. До сих пор мы почти не замечали его. Квартира, где он раньше жил, разрушена, наш дом приютил его. Он казался человеком тихим, замкнутым. А сейчас заговорил:
— Вчера немцы не за боеприпасами шли, они отступали дальше в Буду, а потом на Запад. Один из тех двух солдат, которые стену проломили, сказал: мы уходим временно, но еще вернемся! И это такие парни, что я им верю.
А вообще настроение в убежище странное. Несколько евреев, что прятались в подвале, и два-три порядочных венгра нерешительно ходят вверх и вниз, трусливо молчат. Они робки, вежливы, терпеливы. А контрреволюционеры, не стесняясь, высказывают свое уничтожающее мнение о происходящих событиях. Критикуют и издеваются. Позволяют себе держаться высокомерно.
Да, покоя еще не будет, борьба продолжается. Нужно постоянно быть начеку. Долго, быть может, всю жизнь.
1945
РАССКАЗЫ
Вдовы
Они сидели на узенькой скамеечке перед низким ветхим домом. В маленьком дворе кое-где торчали чахлые деревья с кривыми стволами, за ними виднелась грязная серая стена и камышовая крыша другого дома. Над ними раскинулось синее небо; раскаленное летнее солнце изливало свет и тепло — и даже улыбалось, по мнению тех, кто преуспевает в эту пору. Но вопреки всей благодати обе женщины сидели на скамеечке словно две промокшие и продрогшие серые курицы. Обе были стары, обе — вдовы и дряхлы. Мать — вдова Андраша Сёллёша, девяноста двух лет, и дочь — вдова Яноша Копа, шестидесяти лет. Обе страдали одним тяжелым недугом — прогрессирующей бедностью. Бедностью, которой когда-то предшествовало благополучие и которая поначалу была невелика, но потом все росла и росла — будто дерево или живое существо. Они часто размышляли об этой великой бедности. Как из нее выбраться? Как выбраться?.. И от этих мыслей становились угрюмыми, молчаливыми, поджимали губы, неподвижно смотрели прямо перед собой колючим, пропитанным злостью взглядом. Повседневная неуверенность в куске хлеба и вообще неопределенность всего их существования будили в старухах ни с чем не сравнимое чувство беспокойства. Их осаждали безрадостные, опротивевшие мысли, скорее, даже не мысли, а ощущения, которые беспорядочно тормошились и гудели у них в голове, будто твердые жучки с растопыренными лапками. Эти мучительные мысли разбухали, множились. Поначалу старухи терпели свои страдания с тихой покорностью, словно ждали, что это пройдет, как проходит постреливание в ушах или боль в суставах. А может, и чудо случится. Должно случиться, ведь мочи уж нет. Но конец всегда бывал один — палинка, пьяное забвение и мелочные свары.
Они сидели на солнцепеке и не разговаривали. Их чувства представляли странную смесь приятности и скорби. Им были приятны сверкающая голубизна чистого неба, потоки солнечного тепла, которое ласкало их иссохшие руки и голые ступни, впрочем, уже давал о себе знать голод. Давно перевалило за полдень, а на обед они съели только по кусочку хлеба, запив его стопкой палинки. Кроме этого, в их желудках за целый день ничего не было. Сначала палинка придала сил, но потом разморила, сделала их неразговорчивыми и терпимыми друг к другу.
Ударили колокола. Старшая сказала:
— Хоронят. — И они стали слушать звон колоколов. В чистом воздухе звуки доносились до их ушей свежими и полновесными, будоражили медленно текущую старческую кровь.
— Четыре часа, — сказала младшая, которая была голодней, и потому с колокольного звона и похорон ее мысли обратились ко времени.
И опять они замолчали. Колокола продолжали звонить. Удары маленького, среднего и большого колоколов следовали друг за другом так быстро, что казалось, они бегут наперегонки и, сойдясь, затевают потасовку. Колокола все гудели, гудели. И это было уже неприятно, раздражало, наводило скуку. Потом все смолкло. Протяжно и пронзительно отозвался последний удар, провыл тонко, как беспокойно взвившийся шмель или заголосившая старуха, — прозвенел и замер.
— Жарко, — сказала старшая, подняла ко лбу сухую, морщинистую руку, медленно запрокинула голову и посмотрела на небо слезящимися глазами, испещренными желтоватыми кровяными жилками. Обвела взглядом небо и вернулась в прежнее положение. Сплетя на подоле пальцы, она, моргая, тупо смотрела перед собой. Жара становилась томительной и гнетущей. Голод терзал все сильнее. Вдова Сёллёш все так же моргала, а дочь, которая была голодней и нетерпеливее, то и дело вздыхала. Вздыхала тяжело, беззвучно, как-то вдруг, коротко забирая и выталкивая воздух, — кто-нибудь, взглянув сейчас на нее, пожалуй, рассмеялся бы. Морщинистая кожа лица, казалось, вся стянулась к глазам, так что их почти не было видно. То и дело она посматривала на ворота, потом встала, подошла к забору и, поднявшись на цыпочки, стала наблюдать за улицей. Мимо забора, опираясь на длинную узловатую палку и тяжело ею постукивая, тащился сгорбленный старик в смазанных жиром сапогах. Старуха поздоровалась:
— Бог в помочь.
Тихо, певуче и протяжно сказала она: «Бо-о-ог в по-о-мочь». Ее голос прозвучал покорно и льстиво. Не таким было приветствие старика — короткое и решительное, как бы свысока. Проходили еще люди, и старуха повторяла: «Бо-о-ог в по-о-омочь». Время от времени она вся вытягивалась, приникая к ветхому забору, который при этом жалобно скрипел, и, напрягая зрение, что-то высматривала. Постояв так, она вернулась на скамеечку.
— Не идет еще? — спросила вдова Сёллёш, странно мешая слова со слюной, — так говорят обычно беззубые с запавшим ртом старики.
— Кому идти-то?
— Как кому?.. этой… Эржи.
— Откудова бы ей сейчас взяться? — ответила дочь, раздраженно потирая локоть. И, помолчав немного, прибавила:
— Теперь уж до вечера не жди. Хоть бы вечером пришла.
И они продолжали сидеть. Солнце жгло и палило. Небо было чистым, воздух жарким и удушливым. Ни малейшим ветерком не колебало его. Старая Сёллёш со скуки теребила ороговевший мозоль на большом пальце и вялыми движениями отгоняла мух от лица и от рук. Ее дочери было уже невтерпеж. Голод мучил ее все сильней и сильней. На морщинистом, коричневом от солнца лице застыло выражение печальной злости. Взгляд блуждал, глаза смотрели пусто и дико. Она не думала ни о чем. Ощущала только голод и неимоверную жару. И желчно досадовала. Сама не знала на кого, на что, возможно, на девочку, которая придет только вечером, — если придет, — а может, на мух или на мать, которая, сидя рядом, так дурацки молчит и, кажется, ни до чего ей нет дела, будто мяса в обед наелась. Редко-редко били башенные часы. Голова у старух гудела и кружилась. Все раздражало и томило до невозможности. Время от времени они бормотали:
— Не пришла.
— Теперь уже до вечера не придет.
— Ума не приложу, что на них сызнова нашло.
Та, кто не пришла в обед, была Эржи, дочь Ференца Копы. Одной старухе она приходилась внучкой, другой — правнучкой. Сын младшей старухи, Ференц Копа, каждое воскресенье посылал с дочерью обед и ужин. Посылал, потому что не желал видеть старух в своем доме. Они не ладили с его молодухой, вечно брюзжали, разносили сплетни, — вот парень и запретил им шастать в свой дом, а по воскресеньям посылал к ним дочку с обедом и ужином. В остальные дни пусть живут, как хотят. Больше, сказал, давать не может, самому не хватает.
В тот день девочка в обед не пришла. Денег у них не было, — только кусочек черного хлеба. Старухи его поделили и съели. Потом принялись гадать, почему не пришла Эржи. Может, и вечером не придет? Опять, видно, за что-то рассердились. Наконец решили, что вечером девочка все же придет. А они как-нибудь дотерпят. И стали ждать.
Они сидели на скамеечке вот уже несколько часов. Делать было больше нечего. Старшая задремала. Иногда открывала влажные слезящиеся глаза. Вдова Копа не могла так вот дремать. В ее одурманенной голове ворошились печальные думы. Нахлынули воспоминания, и ей уже казалось, что она голодала всю жизнь, всегда была усталой, слабой, замученной и понурой. В мозгу проплывало множество образов, картин, — и все грустные, гадкие и черные. Будто ничего хорошего никогда и не было. Вспомнился муж, померший два года назад. Встали перед глазами его долгая, тяжелая болезнь и мучительная смерть. Как он крючился в судорогах, стоя на четвереньках на своей постели. Она тогда сморилась и уснула, сидя рядом, а наутро нашла его мертвым. Глаза были полуоткрыты и подернуты серой пеленой. Из уголка рта по подбородку змеилась грязная побуревшая кровь, уже подсыхавшая по краям. Все, что было жуткого и мучительного в ее жизни, навалилось сейчас, и она сидела на скамеечке, сгорбившись от тяжких мыслей и жгучего голода. И когда стало невыносимо, она медленно повернулась к матери и почти шепотом позвала: