Выбрать главу
Ты не слышишь меня,    голос мой — как часы за стеной, А прислушайся только —    и я поведу за собой, Я весь дом подыму:    просыпайтесь, я сторож ночной! И заречье твое    отзовется сигнальной трубой.

(«Сверчок»)

В этом — весь Тарковский. В споре смертности и бессмертия. В поединке смирения и дерзкого величия. В процессе стремительного высвобождения всех сил, заложенных в человеческой душе и дремлющих в ожидании урочного часа.

Когда же наступает этот час, поэт, ничтожный, казалось бы, перед лицом неумолимого миропорядка, навеки обреченный на вассальную от него зависимость и коленопреклоненность, порядку этому — бросает вызов. И помина больше нет об Актеоне. Забыт Антей. Новым героям суждено выступить теперь на авансцену поэтического театра Арсения Тарковского.

И главный среди них — Марсий. Нет, кажется, мифа, более близкого и дорогого Тарковскому, чем печальная история о фригийском силене, вздумавшем состязаться в искусстве с самим солнцеликим Аполлоном и жестоко поплатившемся за свою отвагу.

Марсием двигало высочайшее самомнение. Поэт у Тарковского движим высочайшим мнением о человеке, о его судьбе и предназначении. Движим обидой и болью за несправедливость тех законов мироздания, которыми человек осужден на смерть, одиночество, душевную дисгармонию. Движим уверенностью в том, что согласие человека и природы все-таки возможно.

Гордость, боль и надежда человеческая избирают поэта своим певцом, заступником и воителем, одаряя его тем единственным, но могущественным оружием, которого он достоин, — Речью, Голосом, Словом.

На стороне мудрой поэтической речи — память о тех легендарных временах, когда было «осиянно только слово средь земных тревог», когда «солнце останавливали словом, словом разрушали города». На стороне этой речи — круговая порука человечества, та от начала начал идущая традиция, которую и спустя «семь тысяч лет» подхватит новый поэт, ибо и он

…в смертный час попросит вдохновенья, Чтобы успеть стихи досочинить: — Еще одно дыханье и мгновенье! Дай эту нить связать и раздвоить! Ты помнишь рифмы влажное биенье?

(«Рифмы»)

Соперничающий с вечностью поэт чувствует в себе «народа безымянный гений» — тот самый гений, что «немую плоть предметов и явлений //Одушевлял, даруя имена». Именуя все — от былинки до космоса, — поэт волею слова творит новую, «вторую» реальность, напоминая, что «стихотворение — дитя жизни, но не копия ее». Именно эта вторая — духовная — реальность, множеством плоскостей соприкасающаяся с «внепоэтической» явью, властно перестраивает мироздание по человеческим законам — законам духа, поэзии и красоты.

В стихах Тарковского дело поэта — всегда подвиг поэта, ибо «слово только оболочка, //Пленка жребиев людских, //На тебя любая строчка //Точит нож в стихах твоих». Незримое, но неустранимое присутствие судьбы в каждом — даже случайном — слове и обогащает речь, пропитывая ее живой кровью, и становится источником трагедии, требуя «сполна платить судьбой //За паспортное сходство //Строки с самим собой».

Таков удел могучих, гордых натур, способных, по словам А. Блока, жить, лишь предъявляя «безмерные требования к жизни». Такова судьба поэта, который, в отличие от фригийца Марсия, сам казнит себя, сам вершит над собою строгий суд совести и чести, грудью встречая все зло земное, чтобы преобразовать его в ослепительный луч добра и истины.

Именно высокость целей, избранных поэтом, именно трагизм, неминуемо разрешающийся катарсисом, нравственным просветлением, приобщает лирические создания Арсения Тарковского к лучшим страницам отечественной поэзии от Ломоносова и Державина до Тютчева, Иннокентия Анненского, Ахматовой. Именно все это, вместе взятое, создает тот неповторимый, полнозвучный контекст, в свете которого прочитываются и самые «темные», «загадочные» из поздних стихов поэта, стихов, равно проникнутых утренней радостью «дышать и жить» и вечерней смутой: «По деревне ходит Каин, //Стекла бьет и на расчет, //Как работника хозяин, //Брата младшего зовет… //Я гляжу из-под ладони на тебя, судьба моя, //Не готовый к обороне, //Будто в Книге Бытия».

Напряженной философичностью, строгостью формы, где кованая пластика изобразительного решения помогает выявлению виртуозного музыкального «рисунка», отличаются, как правило, и переводы Арсения Тарковского, в лучших своих образцах вошедших в настоящее издание. И арабский поэт XI века Абу-ль-Аля аль-Маарри, и более близкие к нам по времени Махтумкули, Кемине, Молланепес, Саят-Нова, Григол Орбелиани, и поэты XX века предстают у Тарковского прежде всего как мыслители, щедро делящиеся с нами сокровищами исторического, культурного и духовного опыта своих народов.