— А ну, сожми кулачок! Вот так. Теперь подними его повыше. Рот фронт! Рот фронт! — Отец поднимает правую руку Малыша.
«И потому что человек — человек есть, он не дает плевать себе в лицо! Левой, левой, товарищ! Становись в наши ряды!» — не очень стройно, но поют все.
— Смотри, Малыш! Вот Тэдди!
Дядя Алоиз выше отца, и с его плеча дальше видно. Значит, это и есть Эрнст Тельман, которого зовут Тэдди! Ничего особенного. На нем синяя кепка с черным козырьком, какую носят рабочие. Вот он снимает ее, машет... У него загорелое, обветренное лицо и здоровенные кулаки. Видать, он силен. Он же докер.
Докер из Гамбурга. «Наш Тэдди» — так его зовут. Малыш часто слышит это имя. Вокруг Тэдди толпа кипит, словно водопад в Нидерзее. Рот фронт! Рот фронт!
Голова Тельмана без кепки, наголо выбритая, загорела и блестит, как полированный шар в кегельбане.
И вот раздается его голос, без всяких рупоров он звучит, как труба: «Рот фронт! Рот фронт!»
...Черт возьми! Как они решились схватить его! Впрочем, разве им можно отказать в решительности! О, наци всё такое срабатывают без оглядки. И все же они свернут себе шею. «Потому что человек — человек есть!..»
Подумать только, что еще до 1933 года Хорст был тайным наци. И никто даже не догадывался об этом: ведь он только на пять лет старше Малыша. А теперь он уже «с подпольным стажем». Что удивительного в том, что он уже чем-то там заведует в своем министерстве и куда-то там его выбирают? Если бы он и вздумал когда-нибудь наведаться к отцу, можно поручиться, что отец выставил бы его. Но, между прочим, когда о Хорсте писали в газете, то подчеркивали, что он «потомственный рабочий». Ох, какие они демагоги! Но на демагогии долго не продержишься. «Потому что человек — человек есть!..»
По дороге от Куушталя в Шенеберг его застиг дождь. Жаль, что погода выдалась совсем не пасхальная. А впрочем, плевать! Всё равно зеленеет вокруг, и воздух как мёд. А этот дождь! Прямые тяжелые струи его, словно заводской душ, даже кстати. Как славно пахнет прибитой пылью и поджаренным кофе! Почему кофе! Да ведь это уже Шенеберг!
Круто поднимаются в гору узкие улочки, выложенные кирпичом дорожки карабкаются вверх. Как быстро темнеет в горах! Уже надвигаются сумерки.
Так вот откуда так аппетитно запахло жареным кофе! Верно, это совсем недорогая бирхалле. И название на вывеске славное: «Под липой». И вот сама липа свешивает свои ветви поверх незатейливой ограды, словно манит длинными руками и шепчет: «Господа! Зайдите в этот маленький чистенький домик под черепичной крышей, похожий на будку стрелочника! У нас умеренные цены и настоящий кофе!»
Он толкнул тяжелую дверь, по-деревенски скрипнувшую на блоке. Здесь не было даже прихожей. Он сразу оказался в маленьком зале, всего пять столиков было здесь, все накрытые с такой тщательностью, словно ждали почетных гостей. Он скинул с плеч рюкзак и повесил его на олений рог у двери. В этот дождливый вечер он оказался здесь единственным посетителем.
Его Судьба вышла к нему в клетчатом переднике и домашних туфлях с красными помпонами. Для девушки она была довольно высока, почти одного роста с ним…
Он не мог мне объяснить, была ли она красива. А то, что у нее были разные глаза: голубой и карий, — по-моему, не могло украшать. Светлые, летучие пряди волос, падающие на плечи, придавали ее лицу какое-то беспокойство. Рукава у нее были засучены: несомненно, она возилась с тестом, мука была у нее даже на локтях.
— Что это будет: киршенкухен или штрудель с корицей? — спросил он.
— И то и другое, — скромно потупив глаза, ответила Судьба.
В ней не было ничего особенного, в этой Анне Мари из бирхалле «Под липой». Ничего особенного, кроме того, что он ее полюбил.
Может быть, он не полюбил бы ее, если бы они встретились где-то в другом месте, не в Шенеберге у подножия Рюбецаль, на склоне, уже по-молодому зазеленевшем, с перспективой, затянутой тонкой завесой дождя, сквозь которую все-таки были видны могучие грабы в отдалении.
Не в бирхалле «Под липой», где висели оленьи рога и на стене маслом не очень искусно был нарисован бородатый лесной дух Рюбецаль, покровитель здешних мест.
Может быть, он не полюбил бы ее, если бы они встретились в другое время, не в этот дождливый вечер, после того, как он долго шел по дороге, совсем один, и пел песни своего детства. И думал о матери и отце, которые где-то здесь, поблизости, шли и тоже, может быть, пели старые рабочие песни. Давно, очень давно. Много лет отделило их молодость от него, но то, что он шел той же горной дорогой, делало ее совсем близкой.