Выбрать главу

—      Лёлька явилась? Прекрасно! Давно пора за ум взяться!

Я видела только широкую тень на занавеске и абрис высокой смушковой шапки, какие носили «зеленые» даже летом.

Что-то там пришедшему объяснили. И опять мучительно знакомый голос озадаченно произнес:

—      Что еще за жених такой? Тыцко? Откуда бы?

Дверь распахнулась, и перед нами предстал Сёмка Шапшай. Махновская шапка и редкая бородка нисколько не изменили его.

—      Какой же это жених? Какой же это Тыцко? Это Володька Гурко, райкомщик! — Сёмка говорил спокойно и медленно тянул из кобуры «смит-вессон». Володька опустил руки в карманы, но вытащить оружие уже не смог: сзади его схватили человек с лысиной и Шлапок. В комнате сразу оказалось много народу. Володьку окружили и повели через двор. Я побежала следом. «Задержите ее!» — услыхала я голос Сёмки, но в это время из кухни вывернулась мама. Она с неожиданной силой схватила меня за руку, потащила к погребу и, прямо-таки столкнув меня со ступенек, захлопнула дверь. Я осталась в темноте среди знакомых запахов кислого молока и малосольных огурцов.

«Ужас, как глупо! Какой позор так всыпаться!» — думала я и вдруг похолодела: мне представилось, как там, во дворе, ставят к стенке Володьку. Я бешено забарабанила кулаками в дверь. Никто не отзывался: тишина... Я сбила себе руки, охрипла от крика — ничего!

Не знаю, сколько прошло времени. Снаружи глухо и неясно до меня долетели звуки стрельбы, они все усиливались, как будто бой приближался. Выстрелы смешивались с топотом коней, скрипом тачанок, выкриками.

И вдруг я услышала совсем близко, у самой двери погреба, голос моего папы. Слегка задыхаясь, он продолжал какой-то рассказ:

—      Добиг я до пивоварни, а там скрозь пусто. «Где красные? — спрашиваю того старика, що у складу. — Хай тоби грец!» — «В Пески подались, — каже. — Якись, — каже, — латыш ими командуе. Мозоль, что ли, звать...»

Я увидела ясно, как будто не была заперта в погребе, папино лицо с вислыми усами и толстым носом и как он почесывает затылок.

—      Ты погодь, Пахом. Описля расскажешь. Видчини ж погреб, выпусти ж Лёльку... — просит мама.

—      Да хай ей грец! — отвечает папа и, кажется, собирается присесть на порог, потому что мама, слышно, сердито вырывает у него ключи...

Вероятно, руки у нее дрожат, потому что дверь все не открывается, и, потеряв терпение, я кричу:

—      Да открывайте же вы! Нашли время балакать!

—      Чего скандалишь, Лёлька? — слышу я Володькин голос. — Сейчас я тебя выпущу.

Дверь наконец-то распахивается. В проеме открывается сразу очень много: и кусок неба, и лопухи у забора, и Володька с наганом в руке.

—      Вылезай! — говорит он мне. — Шмыря живого взяли. А Сёмку упустили — как угорь вывернулся. Твой отец наших привел.

Но папа его не слушал. Он повернулся к нам спиной и сказал маме:

—      Та давай же топорик!

И сделал одиннадцатую зарубку на колу забора.

—      Дай боже, щоб последняя, — сказала моя отсталая мама.

Пошли суровые месяцы, слившиеся в какой-то сплошной поток, в котором уже не различались дни и ночи, поселки и леса, станции и степные хутора, а были только окапывания, перебежки, пулеметная трескотня, короткие злые бои, отход, бросок, опять отход... И сны, в которых все повторялось: бои, отходы, броски... Длинные сны, непонятно умещавшиеся в совсем короткие часы отдыха.

Уже никто не помнил Шмыря и никто не радовался его разгрому: банды вырастали как грибы, и мы впервые поняли значение знакомых слов «гидра контрреволюции».

Матрос Наливайко рычал на митингах:

«Выд-р-р-а контр-р-р-революции гр-р-р-роз-ит нам!» А когда слушатели его поправляли: «Гидра, гидра, матросик, у ей сто голов!», Наливайко кричал еще громче: «Такого зверя нету, а выдра — дай ей волю! — у нас последний кусок изо рта выдер-р-рет! Не дадим выдр-ре ж-р-р-ать наше мясо, пить нашу кр-р-ровь!» — «Не дадим!» — кричали в ответ наэлектризованные слушатели на фабричных дворах и сельских сходах. «Вставай, проклятьем заклейменный...» — первым начинал Наливайко, и гимн гремел, а кто не знал слов, открывал рот, словно ждал, что такие новые, такие дорогие слова сами в него влетят.

И все же только сейчас поняли, что такое «гидра»! «Гидра» — это банды, бандочки, бандищи, белые, «зеленые», от них рябило в глазах, звенело в ушах, все тело наливалось страшной тяжестью, а в груди клокотала такая ненависть, что даже во сне мы ощущали ее горький вкус...

Может быть, это и не так было, но казалось, что все тяжелое началось с дождливыми днями, которые пошли один за другим без просвета, без роздыха, и заволакивали серыми туманами долины, и гасили костры, плюющиеся искрами сырых веток, и расстилали жидкое месиво чернозема под рваными сапогами, и веяли тяжелыми запахами мокрого шинельного сукна и отсыревшей махорки.