Что видела и знала она? Видела ли она красоту Земли? Или некогда было ее разглядывать за тяжелой работой — без творчества, без радости — преждевременно состарившей ее. Знала ли, какую огромную, чистую радость дает искусство? Откуда ей было это знать. Все события мира прошли, не касаясь ее, как если бы она жила на дне озера. Как страшно обеднила и обездолила она свою жизнь! Но почему? Ведь революция произошла почти полвека тому назад. Она была маленькой девочкой тогда. Она и не помнит старого мира. Но она искусственно окружила себя всем, что можно было взять из старого мира,— в нем жила и в нем умерла. Почему это так получилось? Наверно, с ней никто не поговорил по душам— кто-нибудь умный и добрый. Не растолковали, не разъяснили, не приласкали в горе, не утешили в обиде, не научили надеяться, верить будущему, радоваться настоящему — тому, что есть в нем хорошего! Не попался на ее жизненном пути настоящий человек!!! И так прожила она век Чугунихой, бывшей кулачкой. И вот — жизнь попусту!
Я поцеловала бедную женщину в еще не остывшую щеку и пошла. Марк вышел за мной. Ничего не сказав, он повел меня через какой-то проулок.
— Куда мы идем?
— На почту. Вы же хотели дать телеграмму.
6. ОПЯТЬ ВАСИЛИЙ
К похоронам матери Василий приехать не смог, телеграфировал, чтоб его не ждали. Но через несколько дней прилетел самолетом.
Я еще все не трогалась с места — ждала Марию Кирилловну. Муж ее быстро поправлялся: лесной воздух, богатырский организм, дробины все вынуты, по счастью, в сердце не попала ни одна. 320
Мы скоро должны были выехать в экспедицию. А пока я помогала профессору. Ему на весь сезон выделили специальный вертолет и прикрепили летчика. Но теперь этого летчика почему-то заменил Марк. Я была очень довольна, Марк, кажется, тоже. Настроение у меня было самое праздничное. Давно я не чувствовала себя такой счастливой.
Василий это сразу прочел на моем лице и, кажется, обиделся. Конечно, нехорошо. У него такое горе, а я радовалась, да еще сама не знала чему.
Он стоял на посадочной площадке и ждал, когда приземлится наш вертолет. Василий мрачно поздоровался с Михаилом Герасимовичем, настороженно кивнул летчику и, словно имел на это полное право, молча взял меня под руку и увел. Я заметила, что Марка всего передернуло, и мое настроение повысилось еще на несколько градусов. От радости я едва не запрыгала, как маленькая.
— Чему ты радуешься? — буркнул Чугунов.
— Всему. Жизни!
Он пожал плечами. Однако как он научился одеваться! Словно из рижского журнала мод. Прекрасный серый костюм, импортные туфли, белая выутюженная рубашка. Интересно, кто ему гладил? Ведь в чемодане должно было все помяться. Но лицо у него отнюдь не с журнала мод. Сейчас он очень походил на Харитона, особенно серые глаза — диковатые, злые. Он сильно осунулся и похудел. Мне стало жаль Василия, и я невольно прижала его руку. Лицо его прояснилось.
— Плохо дело, Таиска, с моим братухой. Говорил с начальником милиции... Харитона ищут. Если найдут, будут судить за покушение на убийство. Учтут и злостное браконьерство. Если не найдут — скитание по тайге, бродяжничество. Выйдет к людям — поймают, как волка. Плохо дело!
Я хотела ему сказать, что о младшем брате надо было думать раньше, помочь ему учиться, вырвать из-под влияния Виринеи Егоровны. Но жестоко было говорить это теперь, когда он и без того, наверно, раскаивался в своем эгоизме. И я промолчала.
Он остановился в доме матери. Там хозяйничала тетя Флена. Она поздоровалась со мной, как со знакомой, сказала, что самовар на столе, и ушла: у нее телилась олениха. Самовар мурлыкал так уютно, будто знал, что его ставила уже тетя Флена, пахло травами, на тарелках аппетитно лежали пироги, лепешки, вареные яйца, мед, кислое молоко в ледяной запотевшей крынке (наверное, только из погреба!), сверху запеклась румяная пеночка.
— Есть хочешь? — спросил Василий.
— Ужасно!
— Так хозяйничай. Кстати, в печи есть борщ. Хочешь? И я бы заодно поел.— Он снял пиджак и повесил его на спинку стула.
Я достала ухватом огромный чугун с борщом, налила ему и себе. Борщ был вкусный, хотя я не люблю с квашеной капустой. Мы поели, убрали со стола и стали пить чай.
— Просто не знаю, что делать! — признался он.
— На могиле матери был?
— Был. Тетя Флена водила. Надо было сделать старухе удовольствие.
Василий угрюмо, почти не глядя на меня, выпил две чашки чая.
— Мать я не любил никогда.
— Как можно не любить мать?
— Значит, иногда можно. Она была ко мне суровая. Когда был мальчонкой, наказывала меня жестоко. Ставила в угол на колени на горох. А я, видно, был слишком нервный для этого. Просто не переносил этой боли. Коленки чувствительные, что ли. А если самовольно вставал, когда уже не мог больше вытерпеть, она запирала меня за ослушание в погреб. А там я просто с ума сходил от страха. Темноты до сих пор боюсь. Раз жена задернула в спальне плотные занавески... проснулся — тьма, я — бегом. Зеркало разбил, пока выбрался. У меня ночью всегда окна открыты — свежий воздух и свет месяца, звезд. В темные осенние ночи сплю с ночником.
Когда я вступил, вопреки ее запрещению, в пионерский отряд, она заперла меня в погреб на целую неделю... Хорошо, что ребята пронюхали об этом и сообщили учительнице. Понадобилась целая комиссия, чтоб меня вызволить оттуда. А мне тогда было всего-то десять лет!
— Чего же смотрел отец?
— А его годами не было дома. Он тогда золотишком увлекался. Фарт свой искал. До нас ли ему было? Между собой они жили недружно, мои родители. Оба крутые характером... Как говорится, нашла коса на камень... Ну, хватит о них. Таиска!
— Что?
— А ты, поди, только в темноте можешь спать?
— Мне все равно, я не страдаю бессонницей и ничего не боюсь. Но это ведь неважно, Василий...
— Ты хочешь сказать, что нам все равно вместе не спать? Подожди, не отвечай. Я не в состоянии сейчас убеждать, спорить. А, черт! Будь что будет! Тяжело мне, Таиска, устал я.
Он поставил локти на стол, подпер курчавую голову — жест безнадежности и уныния. Все-таки я еще любила его... или просто жалела. Так захотелось по-женски приголубить его, успокоить. Неуютно ему было в жизни. Но ведь я знала его. Стань я его женой — и все войдет в норму, он будет самим собой: жадным, напористым, эгоистичным. Он был стяжатель, только в более широком смысле. Он хотел захватить для себя не только деньги и вещи, но и положение в обществе, научные звания, общее признание и... мою любовь. Он и меня хотел корыстно. Он был собственник по натуре своей, как Форсайт. По природе своей он был жесток, но ненавидел жестокость, потому что ребенком страдал от нее.
— И долго мать наказывала тебя? — вдруг спросила я.
— До двенадцати лет. Когда мне исполнилось двенадцать, я сказал ей, что не буду больше стоять в углу, не позволю себя тронуть пальцем. А если она меня тронет или запрет еще в погреб, я спалю ей дом. Вот перед самым этим киотом я поклялся, что спалю дом, если она меня ударит еще раз. Мальчонкой я верил в бога, иначе быть не могло, там меня воспитывали. Ужо бог тебя накажет! Умела она рисовать ад. Когда я в школе столкнулся с другим мировоззрением, я просто опьянел от счастья. Четырнадцати лет я вступил в комсомол. А когда мы под пасху организовали в клубе антирелигиозный вечер, Виринея Егоровна прокляла меня и выгнала из дома. Она уже ненавидела меня. Главным образом за то, что не смела меня наказывать. Она знала, что я сдержу свое слово.
Я ушел из дома. И знаешь, кто меня приютил? Вот эта самая тетя Флена. Она тоже верующая, но она терпимая, а главное, добрая и, пожалуй, умная. Она любила слушать радио, любила, когда я читал ей вслух газеты. Она говорила: «Времена теперь другие, а тебе, Васенька, жить долго... Живи, как душа просит!» Хорошая старуха! Хочу взять ее с собой в Москву. Раньше бы взял, да у жены ей было бы плохо.
— Опять женишься.
— Если ты не пойдешь, вряд ли... Пока другой не присмотрел.