— Ребята, ведь я не сделал вам ничего плохого! Не слушайте Гуся. Дайте мне пройти!
Я обвел их глазами, поочередно каждого. Кто отводил глаза, кто, неловко переминаясь, смотрел на меня либо на Гуся. Все молчали.
— Минута истекла,— сказал Гусь, опуская руку с часами.— Кукарекай, я жду!
Мне показалось, что Цыгану стыдно.
— Миша Мору,— сказал я, вспомнив его имя.— Миша! Сокрушительный удар под ложечку — и я перегнулся пополам, задохнувшись.
— Будешь кукарекать, падло? — злобно спросил Гусь.
Я отступил, освобождаясь от лыж, они мне мешали. Как жаль, что я не умел драться. Но разве я мог знать, что мне это понадобятся? Следующий удар был в ухо. В отчаянии я бросился на Гуся. Он не ожидал, и я ударил его кулаком в подбородок.
Он лязгнул зубами, парни заржали. Гусь двинул меня в плечо — и правая рука повисла. Я закричал от боли. Драться не умел. В школе, которую он прошел, умели драться.
— Кукарекай, сволочь! — зарычал он, оскалив зубы.
— Ребята! Миша!
Они не били меня. Они только стояли вокруг и не давали мне убежать. Когда я, изловчившись, ударил Гуся ногой в живот и метнулся в заросли шиповника, Топорик подставил мне ногу, и я упал. Гусь наклонился и поднял меня за шиворот, как кутенка.
— Что, я убить тебя должен? Кукарекай!
Я рванулся и опять хотел убежать — Топорик со смехом расставил руки, оттесняя меня к моему мучителю.
— Ребята! Пятеро на одного, да?
— А ты покукарекай и пойдешь домой,— не глядя на меня, посоветовал Мору.
— Мы же ему кукарекали! — обиженно закричал Сурок.
— Зачем? Зачем вы. унижались перед ним? Вы же люди! Гусь потерял от бешенства человеческий облик:
— Ты будешь... кукарекать?!
Я опять попытался бежать, на этот раз мне подставил ногу Сурок. И тут же, словно устыдившись чего-то, отошел в сторону. Я споткнулся, но удержался на ногах.
Гусь сбил меня с ног, и я опять упал — вниз лицом.
Тогда началось настоящее избиение. Удары следовали один за другим. Я уже не смог больше подняться. Помню, я кричал: «Фашист! Ребята, п о ч е м у вы слушаете этого фашиста? Почему? Почему? Почему?»
Этот подлый выродок бил сапогом все время в одно место. Не выдержав, бросился было на меня Топорик, но почему-то быстро отошел.
— Отобьешь легкие, Гусь! — услышал я словно издалека голос Сурка.
Боль была нестерпимой и ужасной. Сапоги были тяжелы, будто подковы у лошади. «Хоть бы я потерял сознание,— мелькнула мысль,— хоть бы забили скорее совсем». Но сознание, не покидало меня,— покинули силы, а Гусь все бил и бил, бил в одно и то же место.
— Хватит! — вдруг заорал Цыган.— А ну, хватит!
— Прочь, падло!
— Хватит!!
— Сейчас пойдет потеха! — захихикал кто-то.
Я лежал, задыхаясь, на снегу. Что-то горячее и соленое вытекало у меня изо рта. Я захлебывался, икал, содрогался всем телом. А они дрались возле меня — Гусь и Цыган; оба озверев от ненависти, сопя и рыча, ругаясь непотребными словами.
Раздался пронзительный свист, крик: «беги», град ругательств, затрещали кусты. Парней как ветром сдуло. Вдруг стало тихо, очень тихо. Я с трудом приподнял голову... Мир залило красным, а потом все почернело. Я оглох и ослеп, только сознание тлело, как огонь под золой.
Меня подняли, я застонал от пронзительной боли, чуть не захлебнулся кровью. Чьи-то крики жалости и возмущения — издалека. И кто-то — далеко — плакал отчаянно, по-детски. Неужели Лиза? Все, все сознавал, только застилало зрение плотной пеленой, а слышал и з д а л е к а... Но когда меня несли на носилках уже через больничный двор, я почувствовал морозную свежесть ночи, и пелена перед глазами разорвалась — я увидел небо.
Северное сияние уже погасло, но звезды были такие яркие, такие косматые и огромные, что у меня захватило дух, и я заплакал. Кровь по-прежнему струйкой вытекала изо рта, и я понимал, что это значит.
Неужели умру? Погибнуть не за родину, не ради науки или друзей своих, не на войне, а от сапога хулигана... Что может быть недостойнее и нелепее! Почему именно со мной это должно было случиться? А как же бабушка, отец? Лиза... Лиза...
Должно быть, я застонал, потому что один из санитаров сказал: «Осторожнее, не тряси».
Почему-то с этого момента и на долгие месяцы меня начала преследовать фраза из Рея Бредбери: «Будет ласковый дождь».
Меня внесли в больницу. Приемный покой. Кто-то вскрикнул: «Это же Коля Черкасов!» Меня окружили люди в белых халатах. Почему я никак не потеряю сознание? Все равно я умру сегодня ночью. («Будет ласковый дождь».)
Меня положили в отдельную палату. Осмотрев меня, женщина-врач с милым усталым лицом задумалась. У нее был растерянный вид человека, не могущего решиться. Ее звали Зинаида Владимировна Захарченко (жена Михаила Михайловича). Хирург, заведующая отделением больницы.
— В операционную...— наконец решила она.
И меня повезли длинным, нестерпимо длинным коридором.
И опять я услышал тихий плач и понял, что там в приемной Лиза, друзья, что они ждут и волнуются. Наверно, уже и Марк был там, и Валя Герасимова.
Положили на операционный стол. Зинаида Владимировна подошла ко мне, держа перед собой руки, намазанные йодом по самые локти.
— Будем делать операцию, дружок!
— Делайте, если нужно... («Будет ласковый дождь».)
— Общий наркоз,— сказала Зинаида Владимировна.
И только тогда (наконец-то) я ушел от стыда, унижения, мук и этой измучившей меня фразы.
Глава девятая
«БУДЕТ ЛАСКОВЫЙ ДОЖДЬ»
Я проснулся утром. Возле меня в белом халате сидел бледный, похудевший Марк и смотрел на меня.
— Колька! — сказал он и скривился, тщетно удерживая слезы.
— Марк! — я очень обрадовался ему и понял, что мне предстоит жить и что в этой жизни дружба, пожалуй, будет самой большой радостью.
— Марк, скажи...
— Ты не шевелись, Колька, и не разговаривай. Тебе пока нельзя разговаривать — врач не велел.
— Только скажи: мне удалили легкое? Что же ты молчишь? Целиком?
— Нет, осталось немножко... Тебя сейчас покормят. Я скажу...
Я посмотрел на окно. Какое хмурое, неприветное утро.
Значит, я калека... С одним легким далеко не уйдешь. Научная работа — она всегда тяжелая — это для здоровых. И мне же идти в армию! Призываться! Я закашлялся, и опять пошла горлом кровь. Покормить меня не успели: от слабости я впал в забытье.
Я и сам не знаю, был ли то бред или я уже спал и видел сны. Все один и тот же сон, такой далекий и от Гуся и от действительности.
Я блуждаю в лабиринте пещер глубоко в жерле вулкана Ыйдыга. Узкий каменный ход. Я едва пролезаю сквозь него, стиснутый камнем. Я задыхаюсь, мне нечем дышать. И вдруг— тупик. Еле повернувшись, начинаю протискиваться назад. Потом ползу другим ходом, еще более узким. Ползу бесконечно долго, пока снова не упираюсь в тупик. Так я ищу и ищу выхода — и везде тупики, тупики...
Потом кошмар ослабевает. Я иду просторным гранитным коридором, ведущим куда-то вниз. Вхожу в наклонные извилистые галереи. Спускаюсь в темные колодцы, пропасти, бездонные бездны — веревки не хватает,— я срываюсь и падаю. Поднимаюсь, потирая бок, он так болит. А в руках у меня снова веревка. Провалы, провалы, кошачий лаз. И всюду меня преследует эта фраза: «Будет ласковый дождь». Эти слова надрывают мне душу!
И вот возникла мелодия. Начиналась она с шепота... Шепчущиеся коридоры. Я прислушивался затаив дыхание. Затем издалека, из глуби Земли, начинал звучать странный, причудливый марш — суровый, скорбный и торжественно-радостный.
Голоса Земли!! Я стою в огромном зале и слушаю голоса Земли. Темная базальтовая толща пронизана багровым отстветом где-то близко кипящей лавы, но как холодно здесь, в недрах Земли. Мелодия растет, ширится, грозная и непонятная, от которой я дрожу все сильнее. Вокруг меня неподвижно стоят каменные изваяния, похожие на гномов в островерхих колпаках.
Я становлюсь на колени и прикладываю ухо к Земле. И слышу: Земля дышит. Последний безумный рывок страха, и я вдруг успокаиваюсь. Земля живая, родная, ее нечего бояться. «Будет ласковый дождь... Будет ласковый дождь... Будет...»