Как-то я спросил дежурного врача, что было бы, если б не вырезали легкое.
— Гангрена,— удивилась она вопросу. И напомнила, что легкое вырезано не целиком, а только три четверти.— Нормальное дыхание восстановится,— успокоила она меня.
Многое я передумал в эти тяжелые дни. Мне хотелось с открытыми глазами встретить свое будущее. С мужеством солдата. Маме так не хотелось, чтобы я .шел в армию. Теперь она может радоваться... Не призовут никогда. «Ты теперь не солдат».
Никогда мне уже не быть таким, как отец: сильным, смелым, энергичным, первооткрывателем и путешественником. Уже никогда я, например, не попаду в Антарктиду. Никогда не стану настоящим мужчиной, как наш любимец Ермак. Если бы меня избили пять хулиганов, может, не так было бы стыдно и позорно. А ведь Гусь старше меня вдвое... Отец, наверное, будет теперь меня презирать. Лиза в глубине души тоже. Жалость, смешанная с презрением. Разве мне это нужно?
А у родителей неладно... Я это чувствовал по бабушкиным письмам. Она тревожилась, сердилась на маму. Писала, что ценит и любит моего отца.
Думал — мысли ползли медленно, тяжело, как угрюмые свинцовые тучи в ноябре,— об Алексее Харитоновиче. Я знал, что он мечтал видеть Лизу замужем за мной. Абакумов опять может остаться один. А с Лизой мне надо расстаться. Она, чего доброго, из жалости пойдет за меня. Из ложного раскаяния, что убежала тогда...
О чем я только не передумал! До чего же меня грызла тоска. Я совсем «завял», как квелое растение без солнца. Тогда, решив, что это у меня от «грустных мыслей», Зинаида Владимировна велела пускать ко мне посетителей.
Началось настоящее поломничество. Вот уж никак не ожидал, что я такая известная персона. Шли в одиночку и целыми коллективами. Первым ко мне прорвался Сурок. Он каждый день умолял пустить его ко мне. Сурок так похудел за это время, что я его едва узнал. Глаза стали огромные и лихорадочно блестели. Белый халат ему очень шел, он походил на врача. Но вел себя не как врач, а как псих. Вошел и сразу — на колени:
— Не встану, пока ты, парень, меня не простишь! Я, естественно, заволновался:
— Что ты, встань!
— Прости, Черкасов!
— Да ладно, чего там, раз поняли. Встань, пожалуйста!
— Ты меня прощаешь?
Ему непременно было нужно услышать это слово.
— Ну, прощаю.
— Спасибо, Коля, да я теперь... по гроб жизни. А Цыгана убил Гусь... Знаешь?
Он заплакал.
— Коля, а, может, бог все-таки есть, а?
— Почему ты так решил? — полюбопытствовал я. Сурок даже побледнел.
— Если бога нет и мы произошли от обезьян, то откуда же угрызения совести? У животных ведь не бывает угрызений совести? Если бы знать точно. Что бы ему подать знак, а? Я бы тогда пошел в монастырь.
— Слушай... я не знаю, как тебя звать...
— Меня зовут Сергей. Сергей Авессаломов. Я...
На этом он убежал, не попрощавшись, опрокинув по пути стул.
В следующий раз Сергей привел с собой всю компанию. В белых халатах, в одних носках (тапочек в больнице не хватало, в сапогах не пускали), в непривычной обстановке они явно смущались. Чувствовалось, что вожаком у них Сергей. (Без вожака они никак не могут. Обязательно нужно, чтобы ими кто-то распоряжался!)
Они выложили на тумбочку передачу: яблоки, шоколад, орехи. Сергей всех представил — не по кличкам, а по именам (вот это достижение: вспомнили наконец, что у них есть имена) — и хотел заставить каждого просить прощения. Но с меня было довольно, и я сразу заявил, что давно простил. Все заметно повеселели. Неужели им действительно нужно мое прощение? Или просто боятся осложнений со стороны юридической?
Мы немножко побеседовали. Они меня называли «друг Коля», я их по именам. Попрощались честь честью, за руку.
После них явилась делегация от рудника: секретарь комсомольской организации, председатель месткома. Тоже принесли яблок, шоколада и орехов. За ними группа хихикающих девушек. Эти принесли мне блинчики с вареньем, кисель и пельмени со сметаной.
Я представил, как они пекли на общей кухне в общежитии эти блинчики, как их старательно мазали вареньем, и от души извинил неуместное хихиканье. Они смущались, оттого и хихикали. Одна из девушек побойчее, крепкая, грудастая брюнетка Настя Годунова, была известна по газетам как знатная крановщица. Остальные — просто милые, скромные, стесняющиеся девушки — русые, темноволосые, одна рыженькая. Они не знали, о чем со мной говорить, и молча таращили на меня глаза.
Говорила одна Настя, громко, будто с трибуны. Она рассказала, как на руднике сейчас борются с хулиганством. А потом, должно быть вспомнив по ассоциации, рассказала, как у них на селе хулиганы «отбили печенки» одному парню и он, когда «оживел», переехал в город, так как уже не годился для крестьянской работы. В городе он окончил институт и теперь работает фармацевтом. А жена у него зубной врач.
Девушки посматривали на Настю неодобрительно и скоро начали прощаться. Они пожали мне руку, а рыженькая даже поцеловала меня.
В последующие дни меня навестил, кажется, весь рудник. Моими передачами угощались все больные и медперсонал в придачу. А у меня не было аппетита. (Только те блинчики я и съел: не хотелось обижать девчат.)
Конечно, навещали и наши обсерваторские.
Валя Герасимова, обняв меня, всплакнула.
— Что я скажу Дмитрию Николаевичу! — твердила она в отчаянии.— Не уберегла его единственного сына!
Как она могла меня уберечь? Чудачка!
Приходил Барабаш. Клял себя, что не проводил нас тогда.
— Понимаешь, сынок, постеснялся навязываться. Дело молодое у вас... Я ведь понял, что любишь ты абакумовскую дочку.
Лиза была серьезная и замкнутая. Поцеловала меня и села рядом. Что-то ее угнетало, тревожило. Мы оба испытывали неловкость. Беседа не вязалась. Лиза расспросила меня о здоровье. Рассказала, какие работы проводятся в обсерватории. Сообщила, что завтра у Марка выходной и сегодня он придет ночевать. Я обрадовался. Лиза вздохнула, опять поцеловала меня в щеку и ушла...
Когда за ней закрылась дверь, меня охватило такое отчаяние, что захотелось умереть. Я понял, что по-прежнему — нет, больше — люблю ее. «Будет ласковый дождь».
Глава десятая
«ТЫ ТЕПЕРЬ НЕ СОЛДАТ»
Утром, сразу после обхода врача, пришел Абакумов. Вот кто меня любил больше всех — Алексей Харитонович. Он судорожно обнял меня:
— Сыночек!
Мы оба растроганно смотрели друг на друга. За это время, что я его не видел, Абакумов снова потерял обретенную жизнерадостность. Но он не жаловался. Был молчалив и полон сочувствия. Рассказал, что подыскивает себе работу...
— Даже если бы Казаков вас уволил, чего без основания делать не имеет права,— возмутился я,— с плато он не может вас согнать, у вас же собственный дом! (Я поразился прозорливости Ангелины Ефимовны, настоявшей на купчей.)
— Это так, спасибо профессорше,— согласился Абакумов.— Можно, конечно, в случае чего и на руднике найти работу. Работой меня не удивишь. Мы ко всему привычны.
— Он не придирается к вам? — спросил я.
— Евгений Михайлович-то? Нет, вроде бы как не придирается. Ему слово-то мне сказать зазорно. Брезгует он мной. Это ведь не Дмитрий Николаевич...
Гарри Боцманов принес мой любимый пирог. Он меня просто заговорил.
— Думаю уезжать, милый Коля. Ты сам знаешь, что я прирожденный моряк. И фамилия морская: Боцманов. Какой-то прапрадед был боцман во славу русского флота. Может, при Петре Великом жил и трудился на его кораблях? Мне рассказывал такое мой дедушка. Ну, а я морской кок по призванию. Мне на одном месте сидеть никак невозможно. Если бы я тогда не проворовался, разве я попал бы на это плато.
— Да, но теперь-то зачем приехал?
— Охмурил меня твой отец, профессор Черкасов, а сам взял да в Антарктиду подался! А Гарри ему не нужен. Разве бы я не мог работать поваром в Антарктиде? Вот я и решил: увольняюсь! Да еще при таком начальничке работать, как этот психованный Женечка? Ни за что! Помяни мое слово, будет на плато смертоубийство. Я не я, если Алексей Харитонович не пристукнет его за дочку. Ведь даже постороннему человеку видно, что Женечка воспылал страстью кое к кому.