Выбрать главу

Коряки стояли под скалой и убеждали высокого мельгитанина отдать мальчика.

— Разве можно сжигать живых людей! — корил их со скалы доктор.

Они охотно соглашались.

— Однако, людей нельзя жечь живыми, твоя правда, мельгитанин. Но если мать хочет взять сына с собой, как ей можно помешать, сам подумай?

Высокий мельгитанин согласился подумать и просил, пока он «думает», не трогать мальчика, пусть он побудет с ним. Ему дали подумать до завтра и даже принесли еды и чая. Ночью доктор Петров бежал вместе с маленьким Тутавой. Он пошел путем, который внушал всем непреодолимый страх,— легенды были с ним связаны.

Видно, в стойбище решили, что они оба там погибнут, и не пытались преследовать. А может, не в состоянии были еще убеждать... Надо сказать, что коряки не терпят многословия, оно их утомляет и раздражает.

Путь этот через непроходимые горы был так тяжел и долог, что о нем можно было бы написать целую повесть.

— С ребенком... как же он?

— Думаю, что если бы это был русский, да еще городской ребенок, они бы погибли. Но это был корякский мальчик, выросший среди суровой неуступчивой природы, и он знал, что ему грозит там позади, в родном стойбище.

Воды было сколько угодно. Молодой доктор охотился. И они дошли. Измученные, оборванные, но дошли. До населенного пункта, где был исполком, райком, милиция, райздрав. Им помогли. Назад Петров уже не вернулся. Он взял назначение в другое место. С мальчиком он не расстался. Воспитал его сам. В Бакланах они живут с самого возникновения рыбацкого поселка. Дедушка несколько раз собирался вернуться в Москву, где он родился и вырос, но в последний момент сдавал билет. Привык к Камчатке. Полюбил ее. Север привораживает. Берегись, Марфенька!

— А как же ты... смогла же уехать?

— Искусство завораживает еще сильнее. Я родилась художницей. К тому же... Кто знает... быть может, именно мне суждено увековечить свой народ и свою родину на полотне... Где бы я ни была, я буду всю жизнь возвращаться на Камчатку.

— А я в Москву. Я хочу видеть океан, вулканы, северные сияния, птичьи базары, корабли, но... разве можно что-нибудь любить сильнее, чем Москву?

— Я понимаю,— сказала Рената и крепко сжала мне руки.

Мы с ней то ходили по аллеям парка, то садились на скамьи и говорили, говорили...

Я рассказала о своем отце и маме, об их работе, и о том, что мое рождение стоило жизни маме.

— ...Моя мама была способная журналистка. Я постоянно думаю, как мне жить, чтобы искупить свою, пусть невольную, вину? Как заменить ушедшую из-за меня? Ведь Александра Петрова была бы куда полезнее обществу, чем я.

— Это еще не известно,— возразила Рената.

— У меня же нет никаких талантов. И я всегда думала о том, как мне суметь заменить ее хоть отчасти. Готовилась к этому...

— С каких лет?

— Примерно с двенадцати.

— Ух ты! А я в двенадцать лет в куклы играла и с санками бегала. Правда, рисовала еще. Мои рисунки получили первую премию на всекамчатской выставке детских рисунков в Петропавловске. Озоровала я тогда отчаянно. Марфенька, а почему ты не пошла на факультет журналистики, как твоя мама?

— Не знаю. Я очень рада, что получила назначение на научно-исследовательскую станцию. Рада, что буду работать метеорологом-наблюдателем. Рената, идем к нам ночевать!

— Ангелина Ефимовна будет беспокоиться.

— А ты ей позвони.

Во втором часу ночи мы пришли к нам домой. Августина не спала, все подогревала чай и пироги с мясом.

Она обрадовалась, что Рената у нас ночует. Рената ей очень понравилась. Как ни одна из моих подруг.

Мы проговорили втроем до утра и встали в одиннадцать. На следующий день я должна была ехать.

Рената кляла себя, что не пришла раньше. Она и надоумила меня сдать железнодорожный билет и заказать новый, на три недели позже, что я и сделала.

Рената на это время переселилась к нам.

Она все присматривалась к Августине. Очень та ее заинтересовала, но Рената не понимала ее. Ей сразу захотелось написать портрет Августины, но сначала хотелось понять этого человека.

Августина была бы красива, если б не испуганное, почти глупое выражение глаз. В этом нервном тонком лице навсегда застыла мольба: не надо меня обижать. Говорит неуверенно, полувопросительные интонации. И во всем облике ожидание удара, который придет неизвестно откуда и за что. Трепещет, как осиновый лист. И вместе с тем в ней разлита гармония, ясность. Выпуклые голубые глаза смотрят кротко и застенчиво — наивна, трогательна и беззащитна. Слабость и душевная незащищенность одновременно с духовной неуступчивостью.

— Кто ее так запугал? — спрашивала меня Рената.

С каким напряженным лицом выходит Августина из дома, как облегченно вздыхает, «благополучно» вернувшись домой!

У нее было крайне тяжелое детство. Алкоголик отец, измученная, озлобленная мать, вымещающая горе на детях, хулиганы братья. Августина рано вышла замуж, чтоб уйти из семьи, но муж ее оказался законченным мерзавцем.

— В сущности, Августина — твоя мать! — заметила Рената.

— Конечно! Меня все время терзает, что я оставляю ее одну.

— Я буду за ней присматривать.

— Ох, вот спасибо!

Мы обнялись. Мне сразу стало легче. Я чуть не предложила Ренате поселиться в моей комнате, но вовремя удержалась: следовало сначала спросить Августину.

Но Августина сама додумалась до того же:

— Пусть Реночка живет в твоей комнате, пока ты будешь далеко. Я присмотрю за ней, все же молоденькая девушка, одна в Москве... Ох, кто-то за тобой присмотрит!

— Я взрослая, милая Августина.

— Все вы взрослые... а совсем еще дети.

Рената обрадовалась, но согласилась лишь с условием, что будет платить Августине за комнату по «московской таксе».

— Ведь я все равно бы платила квартирной хозяйке, а Августине деньги пригодятся.

— Но я буду ей присылать.

— Ну и что ж, присылай. И еще я буду платить. Мои родители хорошо зарабатывают. Они так и наказывали мне: снимешь комнату у хорошей женщины. Мама часто бывает в Москве. Ей Августина тоже понравится.

— И твоя мама может у нас останавливаться, в гостиницу не нужно идти.

Мы все трое были очень довольны, особенно Августина, видно, она боялась остаться одна. Ренате она сразу и навсегда поверила.

Эти три недели промчались, как большой праздник. Ночью мы болтали с Ренатой до трех-четырех часов. Рената явно уродилась не в коряков, которые не терпят многословия.

Утром, отоспавшись, выпив кофе и съев завтрак, приготовленный Августиной, мы бродили по Москве.

Никогда не знала, какое это счастье — показывать родной город любимому другу. Мы исколесили и исходили пешком всю Москву.

К моему удивлению и некоторой обиде, Рената наотрез отказалась идти со мной в картинные галереи и на выставки художников.

— Я должна их осмотреть исподволь и одна...

— Но почему не со мной?

— Не знаю, не сердись. Должна быть наедине с картиной художника.

— Но там полно народа!

— Незнакомые. Все равно что их нет. В толпе человек — один.

Рената показала нам фотографии своих родных. (А картины ее посмотреть не удалось. Их задержала у себя вулканолог Кучеринер — хотела показать кому-то.) Прежде всего фотографию моего дяди. Точнее, дедушки, но я привыкла думать о нем как о дяде. У нас была его фотография, где он еще молодой врач, только окончивший институт: веселый, симпатичный спортсмен, с благодушной улыбкой взирающий на мир, который ему, в общем-то, нравится. Комсомолец двадцатых годов! Я вытащила эту старую фотографию для сравнения. Со второй фотографии смотрел на нас худощавый старик — грустные глаза, много видевшие; морщинистый лоб, много думавший; горько сжатый рот человека, умевшего сочувствовать людям; заострившийся нос — тень надвигавшейся старости. Лишь густые волосы пощадило время, чуть посеребрив их, да зубы, по словам Реночки, сохранились свои.