Беба заказал еще коньяка, взял стакан, в котором торчали салфетки, выкинул их, а в стакан налил. Чуть повыше половины, но ниже полосок. Выпил. В голове стало напряженно и ясно.
…Его арестовали в шесть часов вечера, когда он ломился в номера, занятые бельгийскими туристами. Туристов в гостинице не было: они в это время осматривали древний заповедник в городе Хиве под названием Ичан–Кала, что в переводе означает «внутренний город». В то время когда туристы уселись в автобус, чтобы вернуться на нем в Ургенч, ибо в древней Хиве еще не имелось подходящей гостиницы, Бебу на мотоциклетной коляске отвезли в вытрезвитель, где и проделали с ним все подобающие случаю процедуры. Когда его задерживали, уголком затухающего от алкоголя мозга Беба все–таки успел увидеть, осознать значение милицейской формы и успел соврать, что ищет свой номер, который находился этажом выше.
Выпустили его в ранний утренний час, записав в соответствующую книгу. Ему возвратили также 20 рублей денег. Вознегодовал, но ему сказали, что было тридцать, десятку с него удержали и так далее, и представили ему опись материальных ценностей, бывших при нем при задержании. Впрочем, Беба не помнил вчерашний вечер. И лишь на улице, гулко ступая по бетонным плитам тротуара, он осознал, и похолодел от страха, и даже перестал быть похмелен. Исчез обрубок самородка, который всегда был при нем в заднем правом кармане техасских штанов. Засыпался!
Прохладен был утренний город Ургенч. По дороге к рынку шли ишаки и влекли на себе седоков или двухколесные тележки с дощатым помостом над самой ишачьей спиной. Открывались киоски с газировкой. Шелестели пустые автобусы. От редакции газеты «Хорезмская правда» на лихом мотоцикле, в очках, в кожаной куртке помчался на задание лихой ездок.
На рынке разжигали огонь в рыбожарке: интересном заведении, где изрезанную на мелкие куски рыбу кидали в кипящий чан хлопкового масла и вынимали оттуда проволочным черпаком на длинной ручке. Рыба была золотистого цвета и пахла хлопковым маслом и свежестью. Было хорошо есть ее под полотняным навесом, прихлебывать мутное среднеазиатское пиво и сочинять стихи вроде:
Я живу как в рыбожарке.
Рыба – я! И рыбе жарко!
Поздно писать стихи. Засыпался!
Он заглянул в вестибюль гостиницы. Дремали в креслах приезжие. Окошко администратора было задвинуто занавеской. У подъезда стояли пыльные периферийные «газики», и хлопали дверцами чернолицые деятели в тюбетейках и брезентовых сапогах.
В номере еще спали. На четырех койках могуче храпели рыцари хлопкового производства. Его сосед–бухгалтер только что встал и насыпал в фаянсовый чайник зеленое зелье. На Бебу он глянул без удивления и вышел за кипятком.
…Сумка лежала под кроватью. Беба с содроганием запустил руку внутрь. Самородок был на месте. Взял сумку и прошел в дальний конец коридора, где имелась запримеченная им черная лестница во двор. Напротив лестницы находился общий умывальник. Какой–то гад со скакалкой через плечо прошел туда впереди Бебы. На спине у скакальщика ходила под майкой хорошая мускулатура. Беба подумал, что гад будет мыться не меньше получаса.
Он, как бы без дела, прошел к торцевому окну. Двор был пуст. Посреди двора торчала дощатая уборная.
…Беба посмотрел на щелявые дощатые дверцы. Черт, может быть, именно там его ждут.
Человек в умывальнике плескался и пел, омерзительно радовался жизни. Нервы Бебы были натянуты до предела. Так! Паспорт при нем. Он еще в первый день ухитрился его забрать, на всякий случай, под предлогом получения перевода. Командировка… Черт с ней.
Беба встал у окна. Умывальник слева, дверь черного выхода справа.
Парень в умывальнике намылил лицо. Глаза его были зажмурены. Беба толкнул дверь черного хода. Она скрипнула и подалась. Он быстро зашел в темноту, закрыл дверь. На площадке стояли ведра, половые щетки. Беба быстро сбежал вниз, в пахнущий пылью мрак, где узко высвечивали полоски света.
Он откинул нижний крючок. Дверь не поддавалась. Видимо, она была замкнута еще и на крючок наверху. Он чиркнул зажигалкой. На цементном полу валялись малярные куртки и стояла измазанная известью бочка. Он взялся за край бочки и потянул ее. Раздался ужасный скрежет металла о цемент. Потом догадался наклонить бочку и перекатывать ее краем. Наверху скрипнула дверь, и оттуда упал сноп желтого света. Беба замер. Женский голос что–то сказал по–узбекски, звякнуло ведро. Свет исчез. Не помня себя, Беба по–кошачьи взгромоздился на бочку и нащупал верхнюю задвижку. Она не поддавалась. Он ударил по ней кулаком. Дверь распахнулась, и он чуть не свалился на улицу. Свет ослепил его. Пересекая двор, к уборной шел мужчина в тенниске. Он глянул на Бебу и отвернулся. «Может, за рабочего меня принял? – подумал Беба. – Или?»
Он увидел, что с головы до ног перемазан в пыли и известке. По костяшкам пальцев текла кровь вперемешку с грязью. Беба схватил сумку. Держась против угла здания так, чтобы не было видно из окон, он пересек двор и нырнул в заборную щель. За забором начиналось изрытое строительством поле. Стоял котел с гудроном. Под ним дымился костер. Около костра сидел старик в халате и смотрел на него. Беба пересек площадку напрямик, угадывая дворы, пошел в направлении вокзала.
По дороге в каком–то дощатом киоске, видно открытом всю ночь, он купил бутылку портвейна и кусок колбасы.
Через час он лежал в открытом товарном вагоне. Среднеазиатское солнце поднималось и накаляло металл. Поезд не двигался и, видно, не собирался двигаться. Разбитую руку саднило. Вдобавок было нечем открыть бутылку. Беба примерился и стукнул ее горлышком о железное ребро вагона. Бутылка раскололась, и он стал торопливо глотать липкий портвейн, обливая себе лицо и рубашку. Мягкий комок поднялся в затылок.
Становилось жарко до нестерпимости. Бебе было очень плохо. К облитым портвейном рукам, и лицу, и рубашке стала налипать угольная пыль. Где–то около 12 часов дня поезд дернулся и поехал в неизвестную сторону. Хотелось плакать.
19
Беба работал в ресторанном оркестре неизвестного азиатского города. Город был гнусный и пыльный, ресторан был просто третьеразрядной столовой и назывался по–дикому «Тохтамыш».
Благословенной памяти Моня дал три года назад Бебе курс электрогитары.
Вечером в ресторан приходили буровики. По соседству крепко искали нефть или газ, черт его знает, неинтересно что, но публика там работала что надо. С размахом. Беба работал «за жир», то есть он не получал зарплаты, он получал то, что закажут, за что заплатит музыкантам подвыпивший люд.
Беба играл. Прошедшее время мытарств четко отразилось на нем: он по–волчьи подсох и по–волчьи стал готов к рывку в любую минуту. В углах рта на бездумном его лице залегли морщинки – след неудач, а может быть, размышлений. Коллег по оркестру он презирал: провинциальная шваль, гармонист… Трубача надо было просто убить, чтоб не позорил профессию, впрочем, что он мог сделать на инструменте, который напоминал по качеству пионерский горн. Но гитара была ничего.
Неожиданно для себя Беба стал находить в собственной музыке горькое удовольствие и часто выходил на соло, а лабухи, коллеги, которым было на все наплевать, охотно его выпускали, жарь хоть целый вечер, плевать…
Беба уже не метался. Что было, то прошло. Ему требовалось подкопить деньжат на приличный костюм, ему требовался момент, он это понял. Он играл и разглядывал зал, угадывал нужного человека. Человек придет, ресторан такое место…
Но, кроме буровиков, как две капли воды похожих на сибирских добытчиков золота, громких парней физического труда, кроме командированных, от которых за версту несло удостоверением и сознанием служебного долга, кроме местных львов с пятеркой в кармане, никто не возникал на его горизонте.