Выбрать главу

– Поживу у тебя! – произнес Бебенин.

21

Юрта стояла в километре от берега, на границе песка и глины. Потрескавшейся глиной лежала уходящая на юг степь; на север шел вначале кустарник, затем песок, затем море.

Ночью песок был прохладен и сух, и по нему шло интенсивное движение водяных змей, черепах, которые из редких пустынных зарослей отправлялись к морю. Утром они возвращались обратно.

Когда Кудуспай и Бебенин шли к лодке, им встречались эти черепахи, и Беба постигал эти встречи с наивным любопытством дикаря–горожанина. В эту минуту он просто позабыл о килограммовом куске золота, валяющемся в углу Кудуспаевой юрты, в обшарпанной туристской сумке. О том, что Кудуспай мог в сумку заглянуть, не приходило в голову. Казах был немногословен и неизменно ровен. Он ловил рыбу, вялил ее, и раз в десять дней к нему приходила моторка с западного берега. Там работали мощные буровые бригады, тянулась нитка газопровода, строились компрессорные станции, шла индустриальная жизнь, которой вскоре суждено было сгинуть, оставив после себя следы путаных усть–уртских автодорог, гудящие здания компрессорных станций и спрятанный в землю газопровод.

Блаженны были минуты, когда над Аралом прорезалась тонкая полоска рассвета, и они шли по холодному песку, и вода была холодна, и прохладны рукоятки весел. Они гребли в море по одному Кудуспаю известным приметам, и, когда они доходили до сетей, выползал краешек солнца. Потом все громадное красное солнце зависало над морем. К возвращению начиналась жара.

Желтый аральский судак, серебристый жерех, чье мясо может поспорить с осетриной, огромные лупоглазые сазаны и пивная рыбка–шемайка шли в сети.

В море Кудуспай оживлялся. Он шутил, насвистывал и разговаривал с рыбой. И Бебенин был счастлив в эти минуты. Однажды, когда они остановились на перекур на якоре и взошедшее, еще нежаркое солнце делало Аральское море зеленым, когда вкус «Беломора» был особенно острым, Кудуспай сказал:

– Я казах рода Кудай. Мы всегда были рыбаки и охотники.

– А сейчас?

– Весь западный берег Арала я знаю как свою ладонь. Я и мой верблюд. Летом я рыбачу, зимой мы с верблюдом идем вдоль Усть–Урта. Там много моих землянок. Замыкаем мы круг на восточном берегу. Штук двести лисиц, штук десять волков – столько шкур сдает Кудуспай.

– А сейчас? Здесь ты зачем?

– Я ловлю рыбу для экспедиции, кто в колхозе, старики мои в степи пастухами.

«Старики», – тревожно шевельнулось в мозгу Бебы. Он представил себе стариков в бараньих шубах. «В Средней Азии живут среднеазиаты».

22

Тучи над прииском шли так низко, что, казалось, пропарывали брюхо о верхушки желтеющих лиственниц. Из этих прорезов лилась вода: ледяной нескончаемый дождик. Дождик шел на тайгу, превращал дорогу в непроходимые даже для гусениц препятствия, туманом висел над рекой и поселком.

Дождик обмывал за ночь полированные до блеска гусеницы бульдозеров и скапливался во впадинах полигонов.

Иногда наступала другая пора, и шорох дождика исчезал. Ветер разгонял тучи, выползали наружу бледная синева неба и сопки. Сопки были окрашены в три цвета. Три цвета осени. Внизу сопки были желтые от пожелтевшей листвяги, еще выше – черные от безжизненных россыпей камня, заросшего накипным темным лишайником, и еще выше сопки были иссиня–белые, потому что на вершины их уже пришла зима и ветер передувал там меж камней колючие струйки снега.

К сентябрю небо открывалось все чаще и все ниже опускалась снежная черта на вершинах сопок. Вершины их теперь были уже не иссиня–белыми, а просто ослепительно белыми. Они рождали мысли о гармонии и чистоте окрестных миров.

Прииск, изнемогая, гнал последнюю промывку. Ее надо было гнать, пока не наступили морозы, пока в водопадах, направленных к промывочным приборам, не начала мерзнуть вода. В глазах старожилов и разных бывалых людей вставали картины отдельных лет, когда весь поселок выходил добывать последние килограммы планового металла. В кромешной тьме осенней ночи морозно пылали факелы, чтобы вода проходила по нагретым трубам, и обросшие льдом, точно шубой, ворочали металлической челюстью драги, и был лязг металла и безмолвие подошедшей зимы, когда птицы уже улетели, но снег и настоящий мороз еще не пришли.

Это были последние бои промывочного сезона, и каждый на прииске – как бывалый солдат, не требующий команд, разнарядок и выговоров; все шло, катилось само собой, как катится порядком разболтанная, но верная, приработанная на дальних дорогах грузовая машина.

Еще на прииске был легкий, невнятный шум, неизвестно откуда идущий, о том, что была утечка металла, о том, что не выплыл при промывке самородок, часть которого обнаружил Николай Большой.

И так как сезон шел к концу, то на стол товарища Говорухина легла та самая папка «О разрублении самородка и исчезновении части его».

В тот самый день, когда на стол Говорухина легла эта папка, Кудуспай отправился ловить сомов на закидушку. Он с утра попросил Бебенина набрать для грузил камней и завернуть их в тряпочки, чтобы удобнее было привязывать к леске.

Беба ушел с облепленным чешуей рюкзаком, который дал ему Кудуспай, и еще зачем–то прихватил свою швейцарскую сумку. Вернувшись, он бросил рюкзак с камнями и пошел купаться.

Собираясь, Кудуспай пересчитал грузила, подумал, что будет мало, заглянул в швейцарскую сумку и нашел в сумке еще одно грузило, уже завязанное в тряпочку. Бебенин купался в море, и, не дождавшись его, Кудуспай ушел к камышам. Закидушки он мог бросить и один.

Вернувшись с моря, Беба увидел свою сумку не там, где положил ее. Он поднял и тут же обнаружил, что самородка в сумке нет.

Он сидел в юрте и ждал Кудуспая.

Когда за юртой послышались шаги, Бебенин взял длинный рыбацкий нож, которым так удобно было потрошить рыбу. Он спрятал нож за спиной.

– Шесть штук поставил на лимане и шесть в стороне, – весело сообщил Кудуспай. – Утром пойдем смотреть.

– Где золото спрятал? – тихо спросил Бебенин.

– Золото? – машинально улыбаясь, повторил Кудуспай и поднял глаза. – Ты что?

– Кончай, – сказал Бебенин. – Кончай дурака валять. – И медленно вытащил из–за спины нож.

Кудуспай поднялся. Глаза его сузились.

– Шутишь. Наверное, болен, а? Положи нож. Пожалуйста, положи.

При виде жилистого, согнувшегося, как для прыжка, Кудуспая Бебу охватил дикий страх, и потому он заорал:

– Кончай баланду, гад косоглазый! Кишки выпущу! Кудуспай кинулся. Он хотел отнять нож у сошедшего с ума человека. Нога его поскользнулась на приготовленной для ужина рыбе, и Кудуспай упал прямо на нож, который трусливо выставил вперед Бебенин.

Кудуспай странно, нечеловечески охнул. Беба выпустил нож и выскочил из юрты. За спиной что–то хрипело и булькало.

Точно лунатик он пошел к морю. Он шел по песку, который к вечеру стал прохладен, и ноги его вязли в этом песке, а голова была пуста, как пластмассовый мяч для пинг–понга.

Он остановился у воды, потому что дальше идти было некуда. И вдруг уловил далекий стук катерного мотора.

Он понял, что это идет катер за рыбой, идет сюда. Он оглянулся с тоскливой неторопливостью. Темная вечерняя степь лежала за спиной, проклятая дурацкая пустыня. Цепь событий с лязгом замкнулась, и время остановилось.

В диком несоответствии с моментом Беба вспомнил вдруг дурацкого пианиста, у которого жила обезьянка макака–резус по кличке Гриша. Была обезьяна, был пианист, который в прокуренной комнате играл иногда странную музыку, а потом уехал куда–то на юг, чтобы обезьяне было теплее. Еще была в той жизни соседка, которая открывала форточку и всех выгоняла, когда пианист начинал играть. Говорят, прошла всю войну санитаркой и бесполезно было с ней спорить. Лучше и не пытаться…

Еще он вспомнил момент, когда нашел самородок, тихий утренний полигон, самогонного цвета водичку, которая заполняла ямку, и заплакал. О» сел на холодный песок и стал ждать катер. Он не знал, что звук по воде рано утром разносился очень далеко и катера надо еще ждать, ждать и ждать. Но он сидел и ждал.