Сахбат — пир длился до того дня, когда меня спеленали, положили в колыбель, подаренную лучшим мастером из Катагни, и нарекли Эльдаром. При этом присутствовали только самые близкие: кумыкский шамхал — князь Тарковский, свояк отца, женатый на старшей сестре моей матушки, Али-Султан из Губдена, просвещенный арабист Али-Гаджи из Акуша и крупнейший овцевод Дагестана Нажмутдин из Гоцо, отец которого перед смертью велел своим чабанам пригнать все отары овец к дому. А когда бесчисленные отары, блея, окружили со всех сторон строение, он оглядел этот овечий океан и сказал: «Ну, зачем мне столько, если я ни разу не ел мяса досыта?!» И эти отцовские кунаки, передавая меня с рук на руки, предвещали мне блестящее будущее, желали, чтоб я вырос храбрым, как лев пустыни, ловким, как снежный барс в горах. И наверное, с этой надеждой князь-отец положил в мою колыбель саблю из дамасской стали амузгинского мастера Базалая… Да, да, твоего отца, почтенный Хамзат. Его оружие славилось на всем Кавказе.
Ну, скажите, какой горец не хочет, чтобы сын вырос отважным, достойным предков, что мужеством и любовью к родной земле вписали не одну страницу в историю?! Об отваге и подвигах мне пели у колыбели и мать, и кормилицы… У князей Кайтага был обычай брать кормилиц из самых славных аулов и семей и каждую неделю сменять. Много горянок кормило меня грудью, и во многих аулах были у меня молочные братья…
Хорошая была у меня мать, умная и приглядная губденка из знатного рода, на двадцать лет моложе отца, заботливая, добрая ко всем. О ее красоте сложил лучшие свои песни Халил из Кайтага, который беззаветно, безумно любил ее всю жизнь. Я знаю, у вас готовы сорваться слова: «А кто виноват в его погибели?» Нет, не буду я скрывать: отец, князь Уцуми, повинен в гибели Халила из Кайтага. Но поймите: отец защищал честь рода, когда поручил наемному качагу — бандиту ослепить певца. Однако и слепой Халил был страшен, слава его гремела в горах. Теперь его водил мальчик-сирота Хамадар — твой будущий отец, Алибек! Халил из Кайтага очень его любил, и были они связаны не только веревкой, которую держали в руках, но и настоящей дружбой одиноких людей.
Халил превозносил и обожествлял образ моей матери, он пел: «Хотел бы я видеть твой образ в михрабе мечети, чтоб правоверные молились тебе, а не аллаху…» А песни Халила подхватывали и пели все в горах. И не только отец, служители веры гневались и раздражались. И наконец, как вы знаете, его пригласили на какое-то пиршество и там отравили.
Но песни остались. Их и сейчас еще поют кайтагцы.
И остался одинокий озлобленный мальчик-поводырь, которому больше некого было водить и любить было некого: он даже не знал слов «мать» и «отец».
Тут засуетившаяся хозяйка прервала речь старика: внесла тонкий деревянный поднос, что называют «кабат», на котором живописно толпились пузатая бутылка французского коньяка с кентавром на этикетке, хрустальная ваза с сушеной хурмой и свежими персиками, серебряная конфетница кубачинской работы с разными сластями, обливная балхарская тарелка с бутербродами, лимон, рюмки из мерцающего чешского стекла — подарок их дочери, что ездила с мужем в прошлую осень на отдых в Карловы Вары.
Поднос Зулейха поставила на треугольный столик перед гостями, промолвила:
— Да прибавится вам здоровья! Ешьте, пожалуйста. А я сейчас приготовлю хинкал…
— Ну, зачем еще хлопотать! — возразил Осман. — Достаточно и этого.
— Не осуждайте хозяйку за бедное угощение.
— Если это «бедное», то не понимаю, что же значит богатое. Уверен, что дядя Мутай не видел такого и за княжеским столом.
— Все еще не можете поверить, уважаемый Осман? — улыбнулся больной. — Да, я понимаю…
— Ну что ты, дядя Мутай, мы верим! — Алибек старался скрыть раздражение. — Вот если я скажу, что я сын китайского мандарина, не поверит никто.
— Ты прав, Кара-Алибек. Скорее поверят, если скажешь, что ты арабский беженец из Иерусалима.
— Простите нас, дядя Мутай! — остановил размолвку Осман. — Мы слушаем.
— Зулейха, будь добра, подложи мне еще одну подушку: шея заныла… Вот сюда! Так, хорошо, спасибо… А вы, почтенные мугринцы, прошу вас, не думайте, что слушаете бред больного…
В детстве я считал, что отец несправедлив ко мне и больше любит сестру Хадижу; я ужасно ревновал; наверное, тогда и зародилось во мне чувство эгоизма, себялюбия. Лишь с возрастом я понял, что отец — не исключение, все горцы несправедливо суровы к сыновьям. Вы сами отцы, у вас, счастливцы, есть сыновья, — значит, понимаете меня. Отец не желал слышать никаких жалоб и, если я дрался на улице, молча проходил мимо, словно били не его сына, а потом дома брал плеть и приговаривал: «Не выйдет из тебя князя, пока не научишься отвечать двумя ударами на удар. Я же видел: тот драчун, что вцепился в тебя, как клещ в холку лошади, был слабее, а разбил тебе нос… Не надо мне такого сына! Не надо!» …Да, суровы нравы в горах! Только мать всегда заступалась за меня… Но я не осуждаю отца, нет.