Я сел рядом и прижался лбом к ее теплому плечу. Я чувствовал себя таким счастливым. И вдруг рассказал ей о том, какое впечатление произвела на меня Таисия Константиновна.
Мама немного удивилась.
— Она тебе нравится? Жена Чугунова...
— Нравится — не то слово.
— А какое слово нужно?
— Не знаю даже. Она меня потрясла. А от Чугунова она уйдет, вот увидишь. Ее прежняя фамилия Терехова.
— Ну и ну!
— Об Андрее Николаевиче беспокоишься?
— Да.
— Ты думаешь, его снимут? Ерунда. Его же все здесь уважают и любят.
— Я знаю, но... секретарь обкома тоже его уважает, знает давно, он и выдвинул его кандидатуру на пост директора... однако теперь, когда здесь эта комиссия из Москвы, настроенная против, он помалкивает. Пойми, что мне лично было бы по душе, если бы его сняли. Без работы не останется. Уже предложили ему заведование отделом в институтах Иркутска, Улан-Удэ. Консультант нашего документального фильма «Солнечные блики на коре дерева». Работы хватит. Но ему будет тяжело и обидно, а я не хочу, чтоб у него были отрицательные эмоции. Я его люблю.
— Мама, не забывай, что за папу там сейчас борются сибиряки.
— Ну и что?
— А то, никакие посторонние соображения их не отвлекут от главного. Короче, они все равно отстоят Болдырева, пусть комиссия хоть кол им на голове тешет. Я уже их понял, сибиряков. Отец-то ведь тоже сибиряк. В Москве он лишь учился.
Мама задумалась. Раздался звонок в дверь. У отца был, конечно, свой ключ, но, когда ему было что рассказать, он всегда звонил.
Я бросился отпирать, мама вышла в переднюю за мной, включила яркий свет.
Андрей Николаевич смущенно и радостно улыбался: сибиряки его не предали, как я и ожидал. Досталось-то Чугунову.
— Андрей! — испуганно вскричал Виталий. Перед нами дымилась темная узкая трещина; она медленно увеличивалась.
Машины, идущие впереди, все прошли, лед треснул только что. Но трещина была менее полуметра, можно еще проскочить...
Виталия трясло, он, задыхаясь, что-то бормотал. Я разобрал лишь одно — полное ужаса «Байкал!»...
Я быстро открыл дверь:
— Прыгай на лед и отбегай подальше. Быстрее!
Он не заставил меня просить дважды и тотчас выпрыгнул, захлопнув за собой дверь (по-моему, он это сделал уже бессознательно). Я увеличил скорость, и машина благополучно перескочила через разрыв во льду. Мельком я увидел, что грузовик, следовавший за мной, остановился.
Идущие впереди уходили все дальше, они еще не обнаружили катастрофу. Может, в этот момент никакой катастрофы еще и не было, а произошло все через минуту-две.
...Лед как бы расступился с грозным протяжным гулом, и тяжелая машина мгновенно ушла под воду. Провалилась. Это было нереально, это было как очень страшный сон.
В кабине еще был воздух, а за стеклом вода, и так жутко было бы открывать дверь и впускать столб воды. Но пока я дышал, в оцепенении глядя сквозь стекло, машина быстро погружалась в воду. Каждые сотые доли секунды она стремительно уходила вниз, и я вспомнил, как глубок Байкал — самое глубокое озеро на нашей планете.
Я взял себя в руки, сбросил с плеч кожаную куртку на меху, пиджак и стал торопливо открывать дверь, но масса воды прижимала ее, не давая открыться. Тогда я схватил гаечный ключ и изо всей силы ударил по стеклу. Вода хлынула в кабину, но дверь теперь открылась. Выбравшись из машины, я постарался отплыть от нее подальше, что далось с трудом: машина, уходя на дно, увлекала меня за собою. Все. Грузовик Виталия ушел на дно. Я был один в сумрачном пространстве.
Вода была так холодна, что обжигала, как кипяток, Я отлично плавал, умел нырять, но... сколько я мог протерпеть не дыша? Сколько еще осталось мне минут, секунд?
Страх рванулся во мне и повис тяжелыми гирями, от которых руки и ноги сразу стали ватными...
Страх был смертелен, и я решительно оборвал тяжелые гири.
Глаза у меня были широко раскрыты, и я понял, что посветлело. А в следующую минуту я ударился головой о лед, как о потолок. Подо льдом было свое течение, и оно отнесло меня — куда, в какую сторону?
Я бился о лед, как птица, залетевшая в комнату, бьется об оконное стекло. Но я подавил в себе страх, зная, что тогда мне конец.
Начались муки удушья. Я знал, что мне осталось сознавать самое большое — две-три минуты, затем придет мрак.
— Спокойно, Андрей! — приказал я себе.— Спокойно.
Я медленно повернулся вокруг своей «оси», всматриваясь в толщу воды, ища, где светлее. Мне показалось, что слева вроде посветлее, и я поплыл туда, стукаясь головой и плечами о толстый лед. Я задыхался. Удушье сжимало горло, раздирало грудь, в глазах потемнело, ноги свело судорогой, рук я не чувствовал. Сколько я уже был в воде — минуту, три, пять, больше? Больше человек не выдержит, я об этом знал.
И вот в эти последние мгновения, перед тем как время исчезло совсем, оно вдруг взорвалось, ослепив меня ярчайшей, ослепительной вспышкой образов.
Это трудно объяснить, но мне хочется, чтоб меня поняли... Мысли — тысячи образов — работали сразу по множеству каналов одновременно — никогда не представлял даже, что такое возможно. Одновременно „вспоминалась вся моя жизнь, все, что я пережил, перечувствовал, передумал за мои семнадцать лет. И то, какой могла бы быть моя жизнь, мое будущее, останься я жив. Вот когда я вдруг явственно осознал свое призвание, для чего я родился на свет и какими путями идти к нему — к своему призванию. И в то же время я как бы охватил целиком жизнь мамы, отца, Алеши, Таси, Виталия, Жени, Маргариты, Марины, Кирилла и еще многих-многих людей, которых я знал совсем немного. И одновременно я видел свою родину — Россию — от Ледовитого океана до песков Кара-Кума. Не Марс, не какие-то неведомые планеты, не пустой космос (зачем он мне сдался?) а мою Россию, для которой так страстно хотелось жить и которую, расставаясь с ней навечно, я любил, как мать,— нет, еще больше, любил до исступления, до страсти и понимал всю ее историю (даже будущее ее) со всеми ее взлетами и падениями, ошибками, недостатками и победами. Уже не потрудиться для нее, не поплакать и не порадоваться. Уже не жить для нее... уже не жить!
И вдруг, все перекрывая, всплыло впервые то, что я не помнил до этого совсем,— как я, маленький, стою в кроватке и протягиваю руки к отцу — родному отцу, Евгению Николаевичу, а он берет меня на руки и крепко прижимает к себе. Мама что-то делает у стола, спиной к нам, вот она вышла.
— Сыночек! — шепчет Никольский.— Мой сыночек! Больше я не видел воды, льда над головой, это все исчезло, осталось лишь лицо Никольского — не таким, каким я видел его в больнице — умирающим, но молодым и прекрасным.
Он ждал меня. Это было последнее, что я видел. Все померкло, исчезло, сначала пространство, затем время. Я уже умирал. Или уже умер?
Кому — память,
Кому — слава,
Кому — темная вода!
Мне досталась темная ледяная вода, и даже не на войне.
Но не в ледяных водах Байкала мне суждено было умереть (признаться, мне вообще не верится, что я когда-нибудь умру). Жизнь дала о себе знать болью, тошнотой, ознобом — суровое пробуждение.
Я лежал животом на чьем-то колене, голова и ноги на льду, кто-то решительно хлопал меня по спине. Ветер нес тысячи острых иголок.
— Хватит,— послышался чей-то знакомый голос,— вода уже вся вышла. Ребята, он дышит! Не надо никакого искусственного дыхания.
— Он пришел в себя. Андрюша!!!
— Мы его простудим.
— Одевай его скорее.
— В машину сначала.
Вокруг меня столпились шоферы — испуганные, сочувственные, суровые, обветренные, но какие ласковые, добрые лица.
— Где Виталий? — спросил я, и меня вырвало остатками воды.
— Нахлебался парень! — вздохнул кто-то.
Меня перенесли в кабину вездехода — я порывался идти сам,— мельком я видел бледное с закушенной губой лицо Тани Авессаломовой, она... она снимала мое спасение. С меня стащили все мокрое, набросили сухое и укутали в тулуп. В кабине я увидел заплаканную маму и Виталия в одеяле.