Выбрав несколько журналов, я сел на топчан и задумался, но мысли путались, начинала болеть голова. Сказывались дорожная усталость, бессонная ночь, тревога и нервное напряжение. Мне захотелось прилечь. Едва коснулась голова подушки,— я заснул крепчайшим сном.
Проснулся от звука шагов... кто-то тяжелый осторожно передвигался по комнате. Я сразу все вспомнил и вскочил с топчана — заспанный, с всклокоченными волосами. На меня молча и растерян-316
но смотрел, опустив руки, могучего телосложения человек. В один миг я охватил взглядом и эти широкие плечи, и густые русые волосы, и светло-серые глаза, и уже совсем русский нос «картошкой», и то, как человек этот был одет — рабочие брюки и джемпер, и даже увидел, какие башмаки на нем. Это был мой отец, и больше он никем не мог быть, как моим отцом. И я первый шагнул к нему, чтоб обнять...
Долго мы говорили с ним в этот день, узнавая друг друга. Я отдал ему подарки, купленные в Москве: электрическую бритву, трубку, табак, несколько галстуков. Отец усмехнулся, шутливо почесав затылок, из чего я заключил, что попал со своими подарками «пальцем в небо».
— Сам-то ты куришь? — спросил он меня.
— Нет.
— Вот и я некурящий.
Мы посмеялись. Заметив мое огорчение, отец сказал:
— Табак и трубку ты лучше подари Сергею Николаевичу. Он будет рад. А вот с бритвой я не расстанусь... Разве сбрить бороду?
— Ну, такая борода! Жалко. Мы опять посмеялись.
— Сбрею,— решил он.
Мы пили чай. Отец больше рассказывал про гидрострой, а я почему-то про детдом. Конечно, объяснил, как получилось с его письмом, как мне его не передали.
— Какое у тебя образование? — поинтересовался отец. И был очень доволен, что я закончил десятилетку.
— Вечернюю... при мостоотряде,— пояснил я.
— Тем более.
— А у тебя, папа, какое образование? — спросил я и тут же раскаялся, зачем спросил. Никакого это значения не имеет, когда отец так начитан.
— И я окончил десятилетку. Тут, на гидрострое. Уговаривали поступить в педагогический... Учителей у нас не хватает.
— Ну и что ж ты?
— Не пошел... Не всякая мать захочет, чтоб я учил ее ребенка. Да и мне совесть не позволит.
— Но ты уже искупил все!
Отец посмотрел мне в глаза. Я невольно отвел взгляд. Он вздохнул.
— Видишь ли, Миша... Единственное преступление, которое нельзя ни искупить, ни загладить, ни заплатить за него даже всей жизнью,— это как раз убийство. Потому что человека, которого убили, к жизни не вернешь. И прощено оно уже быть не может, потому что тот единственный, кто имел бы право простить, уже не существует.
Надо же этому случиться! Если что несвойственно моему характеру, душе моей, так это насилие над человеком! Ты скажешь, как же ты мог? Все наделала война. Пойми меня правильно, сын... Я не хочу списать преступление за счет войны. Я только объясню, как это могло случиться со мной! Четыре года я убивал врагов... Нет, Я не ожесточился и не озверел. Как никогда прежде, любил я русскую землю, народ свой, товарищей, каждого ребенка, каждое деревцо в России, сломанное войной. И тем яростнее ненавидел тех, кто принес кровь, пожар, насилие, гибель, надругательство. Когда война, не может быть иначе. Я убил тысячи врагов, ведь я служил в артиллерии. Слышал про «катюши»? А вернувшись домой, еще не сняв шинель, пахнущую дымом и кровью, я убил жену за то, что она... с врагом...
Я не хотел этого... но так случилось. А теперь я хочу только одного. Чтоб никогда больше не было войны! Чтоб тебе и сверстникам твоим не довелось этого испытать.
Отец вышел из-за стола, на котором остывал чай, и тяжело прошелся по комнате.
— Ольга, твоя мать, не была ни врагом, ни предательницей. Она было только слабая женщина... Может быть, легкомысленная. Друзья пытались меня потом утешить, говорили, что Ольгу следовало бы все равно за эту связь судить. Не знаю. Никто ее не судил. Даже я... Это было исполнением приговора без самого приговора. Но я никогда не прощу себе этого... Только она одна могла простить...
Я понял, как он казнил себя долгие-долгие годы.
— Папа! — взмолился я.— Не надо об этом!
— Давай, сыночек, не надо.— Он постарался улыбнуться.
Король трассы
1
Всю ночь доносились с реки мощные глухие удары, похожие на пушечные выстрелы,— на Вечном Пороге подвижка льда. Это самый неукротимый порог на Ыйдыге. Летом его гул покрывал скрежет экскаваторов, грохот машин, крики людей — трудовой шум гидростроя.
Великие сибирские морозы подбирались к Вечному Порогу исподволь и смиряли его лишь к середине зимы. Но и усыпленный, скованный льдом Порог был страшен: вдруг начинал шевелиться, пытаясь сбросить ледяной гнет, и тогда на реке словно гремели орудийные залпы, напоминая Александре Прокофьевне годы войны.
Спала она плохо, но поднялась бодрой — для подкрепления сил ей не требовалось много сна. Сколько она себя помнила, всегда приходилось вставать рано. Осторожно, чтоб не разбудить раньше времени мужа, она набросила на себя фланелевый халат и на цыпочках прошла в кухню. Там она зажгла уложенные с вечера сосновые дрова в плите: Сергей Николаевич любил завтракать в тепле, когда, уютно потрескивая, пылали в ней дрова.
Пока на плите закипал кофе и разогревалось вчерашнее жаркое из оленины, она успела сделать обтирание, умыться и причесать густые черные волосы. На стол можно накрыть, пока Сережа будет одеваться.
Александра Прокофьевна вернулась в спальню и нерешительно постояла возле кровати мужа: жалко было его будить, он так уставал эти дни.
Он спал, как мальчишка, раскинувшись и посапывая. До чего же сладко спит!.. Через два дня, 19 марта, исполнится ровно двадцать лет, как они муж и жена. Но Александра Прокофьевна до сих пор удивляется своему счастью и боится его потерять.
Когда она впервые увидела Сперанского, шел бой... Она была санитаркой при мостовосстановительном отряде № 2. Переправу через Волгу строили под градом немецких снарядов. Врачам и санитарам было много работы. Состав отряда несколько раз менялся...
Каждый час, каждую минуту Шура боялась за жизнь Сперанского. Кто посмеивался, кто только вздыхал над ее явно безнадежной любовью, жалея эту добрую, некрасивую, малограмотную девушку — рыбачку, поморку. Для нее не имело значения, что он на редкость хорош собою (любила бы его и обезображенного, увечного, обгорелого), что он видный инженер-энергетик и мостовик, что у него в Москве жена (по слухам, красавица). Шура просто любила всей душой, ни на что не надеясь, даже не мечтая... Так иногда снилось, что у него случилось несчастье, жена от него отказалась и он, беспомощный, позвал Шуру.
В январе 1944 года Сперанский съездил на побывку к жене. Вернулся мрачный, постаревший от обиды. Однополчане, все поняв, как могли, пытались утешить его. Через два месяца инженер Сперанский, к удивлению всех, женился на санитарке Шуре.
После войны у них родилась дочь Оленька... Теперь бы ей уже исполнилось восемнадцать лет. Когда Шура отняла ребенка от груди, Сергей Николаевич отправил жену в город учиться. Тогда ей казалось: хочет избавиться от нее — не любит, никогда не любил.
— Поживи одна, осмотрись в жизни, подумай,— сказал ей муж.— Ты слишком предана мне. Нехорошо это. Поступай в вечернюю школу. Так будет лучше для тебя...
...Годы учения в вечерней школе. Редкие свидания, когда, едва встретившись, уже думаешь с отчаянием о предстоящей разлуке.
Смерть дочери из-за ошибки врача. Не разглядел, принял дифтерию за ангину. Когда сделали вливание сыворотки, было уже поздно.
Четыре часа простояла Шура на коленях у больничной кровати, обнимая маленькое тело. Потом встала, шатаясь: надо известить Сережу. Оказалось, кто-то из врачей уже позвонил ему. Вдвоем увезли дочку — то, что от нее осталось.
Потом не могла простить себе, что даже в час материнского горя не могла не подумать: «Теперь бросит меня... Оленька только и связывала!» Муж знал, что детей у нее больше не будет, а он так любил детей.