Я поднялся, прошел на кухню. На столе стояла початая бутылка коньяка и две рюмки. Я налил себе и, не чувствуя ни запаха, ни вкуса, выпил. Налил еще и выпил.
Пришла Лида. Она была похудевшая, причесанная, в самом строгом из своих строгих платьев. Я налил еще рюмку и выпил. Она отставила бутылку.
– Между прочим, ты пьешь из его рюмки. И коньяк принес он, – сказала она.
– А мне… с ним, – сказал я. Я впервые в жизни выпил и впервые в жизни выматерился. Такой я человек.
– Ты всегда был слизняк, – сказала она. Я повторил свой тезис.
– Однако, – сказала она. – На севере ты кое–чему обучился.
– Уйди отсюда, б… – сказал я.
Она курила и рассматривала меня, как некую картину, о которой известно, что это хорошая, известная картина, но надо понять ее внутренний смысл.
– А я все–таки стала завлитом в театре. – Она пустила дым мне в лицо, и подбородочек ее выдвинулся вперед.
– Через этого?
– Ага. Что скажешь?
– А пошла ты! – коньяк уже начинал оказывать свое действие.
– Я постелю тебе на диване, – сказала она.
– Я не буду спать дома. – Я уже решил, что поеду к своим ребятам, брату–Володе и несчастному Лошаку. Мне с ними будет жить проще и лучше.
Между прочим, у тебя отец умер, – сказала из комнаты Лида.
– Между прочим? – Меня удивил не факт, а то, как это она сказала.
– Телеграмму дали на неправильный адрес. Она шла четыре дня.
– Заткнись!
Я придвинул к себе его коньяк и налил в е г о рюмку. Я измывался над самим собой, как последний неврастенический хлюпик. Странно, но смерть отца меня нисколько не ошеломила. Со стеклянной ясностью я вдруг понял, что для меня отец умер очень давно, наверное, с тех пор, после тех лет, как он сидел у моей постели в чулане, где я лежал с поврежденной спиной и мне нельзя было шевелиться. Тогда он был мне отец и мать. А потом я ушел, сбежал от него. Убегая, ты предаешь.
Ясно и просто, как спички.
Грязь и боль, все смешалось. Может быть, поэтому сработал какой–то переключатель, и я стал думать о вещах, вовсе далеких от измены жены и смерти отца.
Лишь мелькнула мысль о том, что я собирался поехать к брату–Володе.
И еще о расписке на отцовский дом, которую я дал матери задолго до смерти отца.
И о Мельпомене. Он прилетел к нам перед самым вскрытием реки. Северьян и Поручик с утра ждали его на аэродроме. АН–2, арендованный совхозом, плюхнулся, подрулил, выскочил второй пилот, и неторопливо показался Мельпомен в коротком полушубке и коротко обрезанных резиновых сапогах.
Северьян и Поручик кинулись к нему, как малые дети, но где–то на полдороге застеснялись и чинно протянули ладошки.
– Рыбачить со мной будете? – сразу спросил Мельпомен.
– С удовольствием, – сказал Поручик.
– А то! – сказал Северьян.
– Тогда таскайте. – И Мельпомен первый полез обратно в фюзеляж. Оттуда полетели мешки с сетями, связки наплавов из пенопласта, нанизанные, как бублики, проволочные кольцевые грузила для сетей. Затем Мельпомен лично вынес два плотницких топора с калошами, надетыми на острия.
– Да ить топоры–то! Да неужто мы тут без топоров живем! – донесся возглас Северьяна.
Они перетаскали все это к аэропортовской избе и затем стали выносить пачки связанных проволокой досок. Даже я видел, что это очень хорошие, отборные доски, распиленные и просушенные надлежащим образом, что в них нет сучков, трещин, косых слоев и так далее. Северьян таскал эти пачки, как ценности. По–моему, руку мне он жал куда менее бережно. Поручик вынес замотанный в старую телогрейку подвесной мотор. Мельпомен вымел веничком оставшийся мусор, стряхнул его на аэродромное железо и сказал в пространство: «Все! Прилетел я, ребята!»
А аэродромные ребята уже щупали кольца–грузила, лезли в мешки с сетями, ковыряли пенопласт наплавов, и было видно, что в каждом из здешних сидит рыбак и они отчаянно завидуют Мельпомену – вольному человеку, который сменил мундир юриста на почтенный рыбацкий труд.
Мельпомен поздоровался с ними со всеми по–дружески, вежливо. Неожиданно появился Саяпин. Его неделю назад вывезли из стада вертолетом. Как и Мельпомен, он был в коротком полушубке и коротких резиновых сапогах. Была в них похожесть.
– А–а! Праведник объявился, – сказал Саяпин. Он как–то нехорошо улыбался.
Мельпомен вскинул голову: «И ты здесь? Ну–ну!» Саяпин отвернулся и полез наверх, к метеорологам. Пойдемте, я отведу вас в приготовленное жилье, – вежливо сказал Поручик.
– Избу уж натопили. Ждем, – бухнул Северьян. Мельпомен оглядел сети, прошелся как–то по лицам аэропортовских, поднял голову на будочку метеорологов, куда улез Саяпин, и сказал:
– Сети, грузила надо с собой прихватить. И доски. Аэропортовские рассмеялись.
– Да бери нашу машину. Вон Дядьвась идет. Дядь–вась! Подкати телегу, будешь все лето с рыбой!
Дядьвась издали оценил обстановку – бывалый северный человек – и пошел заводить грузовик.
Какая собака, когда пробежала между Саяпиным и Мельпоменой?
Что за Боря № 2 возник между мной и бывшей женой?
Что было между матерью и умершим отцом?
Не знаю. Лучше о другом.
К примеру. Я видел счастливых людей.
Я видел счастливых людей под яростным солнцем конца мая на Севере. На берегу протоки, подходившей к проселку, Мельпомен организовал свой рыбацкий стан. Тут была верфь для лодок, и колья для растягивания сетей, и котел для смолы, и тут неизменно горел костер с неизменно висящим над ним чайником.
Северьян в своем свитерке из груды лиственниц вырубал кокоры для лодочных шпангоутов, Мельпомен сортировал доски, а Поручик с цигаркой в зубах перемещался меж полотнищ сетей и штопал разные малые дырки. Не знаю, как на лесорубной работе, но здесь Поручик вовсе не походил на человека, который когда–то в Вене пил кофе со сливками. Это был небритый, худощавый малый в грязноватой рубашке, обвисших брезентовых штанах, и лишь взгляд у Поручика оставался прежним: виноватым, внимательным, ласковым и все понимающим одновременно. Он был здесь на месте. Северьян бубнил что–то нечленораздельное, крушил листвяк, по–моему, больше пальцами, чем топором, а Мельпомен с первородным изумлением говорил: «Вот доска, так это доска–а! Мы ее на борт пустим».
А однажды я увидел, что они работают вчетвером. Четвертым был Рулев. Он присоединился к Поручику и штопал сети с не меньшей сноровкой, чем тот. Они работали и изредка обменивались взглядами, и я даже возревновал Поручика, ибо раньше лишь мне Поручик выражал взглядом тайное родство и сходство наших заблудших душ.
Рулев проработал весь день и к вечеру был обгорелым от солнца, точно вернулся с Кавказа. Он сидел у окошечка нашей комнаты, смотрел в синеватый свет за окном и вдруг сказал:
– А ну бы все к черту! – И сам себе ответил: – Нельзя!
Я вжился в роль рулевского секретаря и знал, когда не надо к нему лезть с разговорами. Посему я молчал, делал себе конспектик работы.
– А Мельпомен наш с бо–ольшой заносцей мужик, – сказал Рулев добрым голосом, я чувствовал, что он улыбается. Я видел на фоне окна рулевский профиль. Я вдруг заметил, что он отяжелел со времен нашего знакомства, не было той городской обаятельной легкости. И умные залысины Рулева как–то раплылись, стали шире, и отяжелели щеки. И как бы чувствуя мои мысли, Рулев сказал сам себе, это уж точно:
– Директор! Да!
И снова передо мной поплыло солнце, и три фигуры на берегу протоки, и дым костра у воды и… наверное, тогда я и заснул.
Проснулся я утром. Я спал, положив голову на стол. Прежде всего я взял бутылку и рюмку и вынес все это в мусоропровод. И лишь потом увидел записку на холодильнике: «Несколько дней поживу у подруги. Давай разойдемся по–человечески. А по–человечески – это значит на моих условиях. Лида».
III. СВЕТЛОЕ И КРАТКОЕ.
То лето мне представляется бесконечным, длинным, как день, когда ты поднялся в шесть утра, не имея определенного плана и цели. И, ложась в двенадцатом часу ночи спать, ты думаешь о всяких непредвиденных событиях, которые произошли, и о том, что бывают удивительно длинные дни, и о всяком другом.
Например.
Как историк, занимающийся колхозным строительством и Арктике, и видел ликвидацию последнего единоличника. Может быть, это был последний сельский единоличник в государство.