Он давно не был здесь и еще не видел своими глазами, как буйно разрослась кукуруза, какое на ней завязалось крупное, ядреное зерно. Смотрел он, и легко ему делалось, и плечи расправлялись, и дышалось глубоко и сладко. Двадцать два декара — целое поле! Он глаз не мог оторвать от высокой стены плодоносных стеблей, не чувствуя от радости страшной духоты, не вытирая пота, который, стекая по лбу и глубоким бороздкам морщин, щипал ему глаза и застилал взгляд. Он только моргал, и перед ним мелькали груды початков, верхом нагруженные телеги, зерно, рассыпанное на гумне, набитые мешки и стопки новеньких, еще хрустящих банкнот. «Да тут будет… будет… — считал он, потирая лоб, — не меньше пяти тысяч килограммов». Теперь он не станет продавать кукурузу, нет, он придержит ее до весны, когда цены вздуются. И тогда продаст ее за настоящую цену, тогда уж он ею насладится. Но сколько бы времени ни прошло, какую бы цену ни дали, все равно двадцать пять тысяч левов у него в кармане.
Юрталан углубился в поля. Густая листва сплелась над бороздами, крупные початки, махрясь ржаво-коричневыми волокнами, торчали во все стороны и били его по ногам и груди.
— Эй, вы, полегче! — ворчал он на них. — Дайте пройти!
Юрталан задумался, вспомнив, как он купил эту ниву, и улыбнулся. Повезло! Ему просто насильно всучили ее. До тех пор это место считалось малоплодородным. Он только что пришел с войны, и ему еще не думалось ни о ниве, ни о хозяйстве. Как и все фронтовики, он не мог нарадоваться тому, что после трехлетних мук и сражений вернулся жив и здоров. Но в один прекрасный день к нему нежданно-негаданно заявился младший сын старого попа Тодора Иванчо Поптодоров, — он продавал свою часть земли, собираясь переехать в город. Там он покупал себе домишко, и ему не хватало денег. Юрталан предложил ему двадцать тысяч левов, — так себе, в шутку. А парень взял да и согласился. Какие времена были тогда, — участок он приобрел, так сказать, за два воза пшеницы! За много лет до этого, еще до балканской войны, Поптодоровы обрабатывали эту ниву, но потом забросили, и она превратилась в целину, бесплодную и запущенную.
Купив поле, Юрталан глубоко вспахал его и, созвав на помощь знакомых и соседей, вывез туда более тридцати подвод навозу и разбросал по всему полю. Окончив работу, съели, как положено, барашка, зажаренного на вертеле, и разошлись. Потом Юрталан снова впряг волов и еще раз перепахал участок, теперь уже помельче. И когда засеял его пшеницей, не зерно уродилось, а золото. Однако он не успокоился на этом. Собрав пшеницу, предложил жнивье Райко Мурджеву, самому крупному овчару на селе, под кошару, пообещав за это два воза вики. Райко пригонял овец на ночлег несколько месяцев, поле обновилось и, как сказало хозяину: «Ты только сей, а я буду тебе родить!» — так ни разу его и не обмануло.
Юрталан спустился под пригорок, багровый от жары и волнения, уселся на крутой меже под раскидистой грушей и устремил взгляд в сторону рощи, на Змеиный дол. От противоположного голого ската до низенького дубового леска все было под кукурузой. Белесые султаны ее высоких стеблей покрывали это зеленое море нежной, пушистой пеной. Более поздние посадки отчетливо выделялись, и опытный взгляд мог различить их тонкие межевые линии. Юрталан обводил взглядом границы самой молодой посадки. Это был участок, оставшийся ему от отца. Он разделил его со своим братом — темно-зеленое пятно справа было его частью.
«Взгляну и на него! — решил он вдруг. — Тут уж недалеко, а в другой раз когда еще соберешься сюда».
Пробираясь к своему полю, Юрталан словно в бездонное море погрузился. Было тихо, спокойно и душно, ниоткуда не доносилось ни единого звука, ни малейшего шума, не чувствовалось даже легкого дуновения ветерка. Только проходя по межам, заросшим травой, он вспугивал порой юркую ящерицу. Один, в глухом месте, вдали от чужих глаз, он чувствовал себя как дома. Переходя с одного поля на другое, он по сорнякам, по глубоким бороздам, по густоте стеблей мог судить — трудолюбивый тут хозяин или лентяй, беспечный или рачительный. Ему ли было не знать каждый уголок этой местности, если он вырос среди ее рощ и полей!
— А-а-а, дядя Стойо, — вслух рассуждал он, остановившись на какой-нибудь меже. — Слабо ты здесь нажимал на соху, слабо!
В другом месте он, закусив губу, смотрел с завистью:
— Ишь ты, Пышин Гого, будешь ты есть мамалыгу!