Целый день она жала и плакала. Плакала украдкой, прикрываясь пучками сжатых колосьев, убегала на межи, глотала слезы. Старуха вздыхала, сверля ее взглядом из-под черного платка. Иван молчал, недовольный. Его злило, что потеряны пять рабочих дней, злило, что мать беспричинно дуется на него, злило и еще что-то, а что именно, он и сам не мог бы сказать. Один лишь Пете носился по жнивью в полном восторге. Босоногий, с непокрытой головой, в расстегнутой рубашонке, он прятался в высокой пересохшей траве на ближних межах, ловил кузнечиков, божьих коровок, разных букашек и подбрасывал их в воздух. Дядя развлекал его, показывая птичьи гнезда, бабушка ласково ворчала на него. Только тогда и слышала Тошка их голоса. Как весело они, бывало, работали раньше, при жизни Минчо! А сейчас и жара этого знойного дня казалась какой-то особенно тяжкой и душной, и небо — совсем серым и низким…
Вечером все вернулись домой усталые и такие мрачные, словно еще раз похоронили Минчо. Старуха села на ступеньку перед навесом, обняла Пете и запричитала со слезами:
— Маленький ты мой сиротинка! Бабушкин милый внучек! Нет у него, миленького, заступы, некому за ним присмотреть, некому купить ему рубашечку, ходит мои сиротиночка брошенный, словно его из дому выгнали…
Слова старухи попали в цель. Тошка услышала их и чуть не обмерла от обиды. Ведь отец, как говорится, еще остыть не успел, нынче в первый раз на работу вышли, когда же у мальчика могла разорваться рубашка, когда же он оставался один, брошенный, беззащитный?.. Правда, люди они бедные, годами пряжи не покупали, но Тошка и работала от зари до зари и гору хлопка напрясть успевала. А когда другие ложились спать, она сидела, сгорбившись, и при тусклом свете коптилки, моргая, чинила детскую одежонку, переделывала старье. Эх, плохо ребенку без отца, но Тошка не позволит людям его жалеть или на смех поднимать… И зачем только свекровь так говорит, за что рвет ей сердце?.. «От горя это», — старалась оправдать ее Тошка. А потом с грустью качала головой. Нет, не только от горя. Тут что-то другое…
Как-то раз Иван принес домой зайца. Вытащил его из нового колодца в Мешовице, — должно быть, заяц упал туда ночью. Зайца приготовили, поставили на низкий круглый стол, сели обедать. Пете таскал из похлебки кусочки мяса, с наслаждением обгладывал косточки и совал их под тарелку. Тошка остановила его раз, остановила два. Наконец, вырвала у него из рук вилку и показала ему на тарелку:
— Ну-ка, покушай похлебки!
И подцепила вилкой кусочек мяса себе — в первый раз за обед. Свекровь бросила на нее сердитый взгляд, а мальчуган, заметив это, пересел поближе к бабке. Она обняла его, словно желая уберечь от какой-то опасности, и глаза ее блеснули из-под низко надвинутого черного платка.
— Пускай себе жрет, внучек! На что тебе такая худющая мамка?
Тошка всхлипнула, и кусок стал у нее поперек горла. Вот чего дождалась!.. Иван бросил свою вилку и смерил мать гневным взглядом. Но она и глазом не моргнула. Только еще крепче прижала внука к груди.
— И не стыдно тебе, старая ты женщина! — взорвался Иван. — Есть у тебя ум или нет? Ты понимаешь, что говоришь, а?.. — Потом повернулся к Тошке. — Не слушай ее, сестра, болтает всякую чушь…
Как ребенок, которого сначала незаслуженно обидели, а потом приласкали, Тошка безудержно разрыдалась. По ее впалым щекам ручьем покатились горючие слезы.
Старуха ничего не сказала, даже не взглянула на нее ни разу. Прижав к себе ребенка, она не спеша макала куски хлеба в похлебку и еще медленнее разжевывала их. Глаза ее были холодны и сухи, лицо казалось вырезанным из куска дерева.
«Что я ей сделала? — спрашивала себя Тошка, всхлипывая еще горше. — Слово ли ей сказала наперекор, глянула ли на нее со злобой, работу ли бросила?..»
Иван встал из-за стола, вынул свой нож и, сам не зная зачем, принялся обстругивать веточку тутового дерева. Жестокость матери удивила его. Как можно говорить такие обидные, несправедливые слова! Раньше она была не такая. И Тошку жалела, как родная мать. Все, бывало, «Тошка да Тошка»; что ни слово ей скажет, будто медом помажет. А теперь ни с того ни с сего… За что? Иван и помыслить не мог, чтобы Тошка хоть чем-нибудь огорчила свекровь. «Чудно́ это! Чудно́! — твердил он про себя. — Давно ли она была такая ласковая со снохой… а теперь вдруг…»