Ветер унялся, дом ровно плыл, и вода в избе спала. Давно ли волны ходили? Давно ли небо, грозясь, сулило конец света? Солнце выглянуло, благодатное солнце и, тесня тучи, пошло привычным своим путём. Люди, в ожидании беды затаённо молчавшие, наполнили тишину голосами.
– Данила, эй, кум! Ты чем свинью выловил? – кричал мужик, до пояса голый, закинувший с крыльца избушки своей уду.
– Сетью.
А Домна сидела на мокром полу, подогнув ноги, побелевшими водила глазами. Из прикуса на губе сочилась кровь.
– Нну, расквасилась! – Ремез вскинул её на руки, понёс в горницу.
– Не задорь, Сёмушка! Не на-адо! Зашлась я... обезумела вовсе. О-ох!
И сила снова в неё влилась. Обмякшее, вялое тело сделалось упругим и жадным.
Вечор помор, из купцов, гостил. Оставил Митрофановне в дар деревянное блюдо: шибко ласково привечала хлебосольная хозяюшка. Сам Ремез, угощая купца, про письмо тамошнее расспрашивал. Гость хитро в нечастую бороду ухмылялся:
– У каждой птахи своё гнездо. И свито по-своему. В Ольге так рисуют, в Бухтале – иначе. Мастера все на разный манер, и секреты свои таят.
– Ну, таите, – без обиды отмахнулся Ремез, зарубив в памяти: «Смысл письма вашего я разгадаю... Велика хитрость да не шибко». – А скажи мне, Демьян Петрович, коими путями сюда добирался...
Тут купец таиться не стал. Достал карту истрёпанную берегов северных и прочертил весь путь. Толково, грамотно прочертил: видно, мореход знатный. Береговые приметы все обозначил, ветра, дно морское и подводные коряги. Куделей разметались морские течения.
– И цветом они не однаки, и ветрами. Да и облак над кажным разный, – пояснил купец словоохотливо и со знанием дела.
– У нас на Мезени вот как бывает. Вода текёт в обе стороны – прибытия и убытия. Три часа идёт в нашу сторону, на полуношник, и три часа на шелоник. О ходе её говорить долго могу... опытно знаю... Да ты и сам, человек хожалый, верно, на море не юнец, – оборвал вдруг Демьян, видя, что Ремез всё это торопливо записывает.
– Большого ты смысла мужик, Демьян Петрович. А вот с ближними знанием своим поделиться не хошь, – с недовольством молвил Ремез и постучал пером о дощечку. – Даже и те, о которых я ведаю, при себе держишь. Не ваши ли кормщики государю пеняли: вот-де голанцам верит и немцам? Сии слова тебе знакомы? – Ремез достал с полки толстый порядник морской, в котором лежало чьё-то письмо, похоже, недавно писаное. Сам сборник мореходский был стар. И купец тотчас узнал его.
– Сия книга – «Устьянский правильник». Её читывал.
- Другое зачту, – остановил его Ремез и отчеркнул на листе ногтём: – Полунощное море, от зачала мира безвестное и человеку непостижимое, отцев наших отцы мужественно постигают и мрачность леденовидных стран светло изъясняют. Чтобы то многоискательное умение беспамятно явилось, оное сами мореходцы в чертёж полагают и сказательным писанием укрепляют», – вот как бахвалится твой одноземелец... Ведаешь кто?
- Купчина Андрей Денисов... И твой упрёк я не принимаю... Потому молчу, что всего не переговорить... А мною сказанное – малая часть «Пловучего устава», другого «Устава о разводьях и разделах». А кроме ведомы мне и «Морской устав» и «Книга морского ходу»... Молчу об том, что своими боками обтёр...
– Обтёр, видать, много. Взял бы и записал всё это...
– Пишу вот в книжице... для себя.
– Для себя, – пробурчал Ремез, листая книжицу с чертежами и записями. – Экое богатство для одного... Сынам моим дай... Перебелят, размножат... Верну скоро.
– Бери... совсем... коль надобно. Я это в памяти всё держу.
– Ну хоть на это не поскупился, – Ремез подобрел и плеснул в ковш медовухи.
Время твоё берегу... золотое время! Вижу, сколь много занят! Часу лишнего не проспишь. Кои уставы и порядники при мне – бери, пользуйся. Я ж человек промышленный... К писанию не шибко охочий. А про краски, верно, говорю, не знаю. У нас каждая деревня свой пошиб имеет... Ну вот чо видел – не утаю... Сперва левкасом кроют и мелом на рыбьем клею. Потом лощат звериным зубом... Краски взбалтывают с куриным желтком...
– То мне ведомо, – остановил Ремез. – Сам так дею... Думал, тайное што...
Проводил гостя и закрылся в чертёжне. Фимушка, едва к перине припав, тяжело сползла спозаранку, и – с лестовкой[17] к божнице.
Молитва утренняя тиха, скрытно-таинственна. И мнится бабе, что сам спаситель молча сочувствует ей и дивится её терпению. Корыстные мысли не занимали поутру, ревность не жалила. Отсчитывала по лестовке поклоны, била о половик лбом. Немолода уж, и золотые когда-то волосы начали серебриться, а лоб по-прежнему чист, без единой морщинки, бел и брови на нём темны. Пухлые губы, детьми и мужем много целованные, свежи, румяны.