Мефодий между тем отпустил повод и незаметно сунул репейник ослу под хвост. Тот недоумённо заплескал ресницами, и, вдруг вскрикнув от боли, взбрыкнул.
– И Фока явился, – сказал Мефодий, когда святой брякнулся оземь.
Трое за оградой скита во всю мочь хохотали. Услышав смех их, глубоким басом загрохотал и Мефодий. Рассыпались звоночками дети, которых несказанно развлекло шествие, а затем стали смеяться и суровые старообрядцы. Лишь старцы брезгливо кривились.
– Гоните их... к бесу! – велел один, с седой волнистой бородой.
И святые позорно бежали. Их не били, поскольку всем было стыдно, что так долго и доверчиво внимали этим жалким людишкам.
– Ну, ладно, – сказал Ремез. – Мы боле тут не нужны. Гарь отменяется.
– Вдруг опять надумают? – поопасилась Домна.
– Кто в дураках однеж сказался – вдругорядь оглядчивым делается.
– Изографию-то свою возьми, – протянул мятый рисунок Фока.
– Вредная твоя изография.
– Кому вредная, кому – наоборот, – возразила Домна, отнимая рисунок.
В скиту рёв раздался. Осёл потерял хозяина. Его всё ещё не напоили.
«Служил тебе верой-правдой, а ты... Э-эх, люди!» – ревел обиженный осёл.
Фока, семеня паучьими ножками, удалялся в пустынь.
– Сказывай про поход-то, – потребовал Ремез, когда возвращались в Тару. Спросил неспроста. Глаз цепкий отметил: потрёпан Турчин, одежда рваная, рука левая на перевязи. Прихрамывает конь, заступил, а может, ранен.
«Ранен, – заключил Ремез, увидев рваный рубец на крестце. – Видно, крепко досталось Василию».
– Побили нас, – опустив голову, глухо признался Турчин. – Их там орда великая.
– Братья Агабаевы живы?
Турчин вздохнул скорбно и отмолчался.
«Эх ты, вояка!» – сурово покосился на него Ремез. Но ведь и то правда: сила солому ломит. А к прежней агабаевой печали добавились новые. Мирить степняков надобно. Эдак они друг дружку перебьют. И чего не поделили? Земли тут вон сколько! Скоту приволье. Владей им, паси, богатей...
Сона вспомнилась. И бесчисленные стада её отца. Тот богат был несметно, а всё грёб под себя. Имел множество жён, отарам и табунам счёт потерял. Пределов власти своей не ведал, а кончил гнусно, как многие самодуры. Ничтожный пастух, раб, полюбивший одну из его жён, воткнул ему нож в брюхо...
И всё рассыпалось, всё пошло прахом. Никто не помнит его. Лишь Ремез держит в памяти, потому что Сона дочь его. Она и теперь, хотя реже, является Ремезу в снах.
– Симё-ёон! Симео-он! – слышится нежный голос. Тёплые, пахнущие степными травами ладошки, нежно прикрывают глаза.
– Угадай, кто? Угадай, Симё-ёон!
И он называет одно имя, зато тысячу и более раз:
– Со-она! Сонааа!
Это имя звучит в нём, как утренняя песнь жаворонка.
– Сонаа! Сонааа!
– Побили нас крепко, – жалуется Турчин и сильно гнёт шею. – А кабы дали мне помочь бигилинский да дроновский старосты – одолели б разбойников. Не дали... А калмыки и их донимают. Государевы анбары грабили, девок в полон водили...
– Девок? – только это и дошло до сознания Ремеза. Все прочие жалобы не слыхал. И снова молча посетовал на судьбу: «Мне ль гоняться по степи за разбойниками? Не воин я, нет, не воин!».
Отмахунувшись от мыслей своих, спросил резко:
– Имена тех старост помнишь?
– Дроновский – Саватька Шемяка, Бигилинский – Елисейка, Тепляк. Оба варнаки известные.
– Веди к ближнему, – велел Турчину. – А ты, – приказал Домне, – хвостом за мной не волочись. Не хан я – гаремом обзаводиться!
– Ты не хан, да видно, и я не баба. Казак, знахарка...
– Ну и протчее, – не удержался Турчин.
– Что протчее – тебе знать не дано, – отрезала Домна, и разговор на том кончился.
Дроновского старосту застали на постоялом дворе. Он яро спорил с проезжими и черемисами.
«Вымогает» – подумал Ремез и не ошибся.
– Мало платят! Никудышный ясак, – пожаловался Саватька.
– Что ж, бери, сколь приписано.
– Да уж взял. Вдругорядь требует, – пожаловался молодой широкогрудый татарин. – В завозне семь дён держал, щас батогами грозит.
– Ежели не платите, то впору и под батоги.
– Платили! И сверх того много посулов дали...
Подсчитали – вышло: брал староста втрое больше. Две трети оставлял себе.
– Вороти лишнее-то, – устало вздохнул Ремез и, сев за стол, отхлебнул медовухи.
– Нету лишнего... Всё тута, – затараторил староста, сухой, долгий, с глазами, смотрящими вдоль утиного носа.