Выбрать главу

– Куда ж всё делось?

– Сколь дали – всё тут. К моим рукам лишнее не льнёт, – староста пнул тюк шерсти, а на нижнем голбце грудились бычьи кожи, горшки с маслом и мёдом, сухой хмель, зерно, сёдла, шлеи. Пнул и вытянул перед собой изрубцованные чёрные ладони, словно просил убедиться, руки-то у меня честные.

И верно: кроме жёстких складок и мозолей в руках ничего. И все ж были они загребущие. И ясашные жаловались на него!

Глухая, тяжёлая тоска сдавила Ремезу сердце. Хотелось упасть на голбец, забыться или умчаться на край света, подальше от всех от этих людей, которые чего-то ждут от него. Да ясно чего ждут: простой справедливости.

Во дворе ржут кони, и пахнет распаренной тополевой листвой. Истомлённо урчат голуби. Верблюд, задрав горбоносую морду, слушает голоса земли, удивлённо фыркает.

Оттуда, из простой и ясной жизни, возвращается Ремез в явь, в избу, в которой обиженные степняки, раненный, гневно сопящий Турчин, Домна и староста с блудливым и неспокойным взором.

– Людей сотнику моему почто не дал? – глухим низким голосом спрашивает Ремез. Голос клокочет гневом.

– Ково давать-то? Все по ясашным делам разосланы. Которы при мне, те добро сторожат: амбары государевы, избу земскую... Да и всё село...

– Что ж ты о ближних-то не радеешь? Почто границы не стерегёшь? – голос всё ниже, и всё чужее. И с лавки, через стол, Ремез достал старосту. Тот опрокинулся навзничь, выкатил неживые белые глаза.

- Сёмушка! – ахнула Домна. – Для того ли руки тебе даны, изографу-то?

«Верно, не для того», – мысленно согласился Ремез и оглядел ушибленные козонки. О кисть и резец не ушибался, и если трясло, как сейчас, то от радостного и светлого нетерпения: «Вот здесь лазури кину, здесь – позолоты... А над задумчивым глазом – тяжёлое надбровье и чистый высокий лоб...»

– Мне можно, – поднялся Турчин. – Я не изограф...

– Оставь, Василий, – удержал его Ремез, стыдясь недостойной своей вспышки.

- Оста-авить? А казаки, сгинувшие от этого, воскреснут? – И Саватька, точно мешок с куделей, обвис в его не знающих пощады руках, стукнулся о косяк и соскользнул на пол. И тут же после шлепков Домны открыл расцвеченные синяками глаза.

– Де я? – обирая себя, спросил. Казённой избы не признал.

– Где по три шкуры с людей драл, – напомнил Турчин, щёлкнув Саватьку по лбу. Но и щелчок памяти не прибавил.

– Не помню, – староста всхлипнул и пополз под стол, словно там была другая, потайная дверь.

Стремительный и мгновенный налетел смерч. Откуда он и как налетел – Ремез, да и все, кто находился в избе, ничего не поняли. Мало налетел, так выборочно и справедливо распорядился, оторвав половину дома и сбросив её в реку. Течение подхватило боковушку и понесло прочь. Больше старосту в Дроновой не видали, но Ремезу это событие впоследствии доставило много неприятностей.

Сейчас он ошеломлённо глядел в образовавшийся проём на месте боковушки, вертел головою, пытаясь – но тщетно! – обнаружить старосту.

А староста плыл по волнам и не ведал, почему именно его смерч избрал своей жертвой.

– Чо деется-то! Чо, девки, деется! – приговаривала Домна, ощупывая возникшее пространство. Думала, мерещится то, что лучилось. Но пустота-то возникла!

– Вай, вай! – изумлённо покачивали бритыми головами татары и пили кумыс. Черемисы хотели уйти. Их никто не удерживал. Но когда власть не держит – сразу не поймёшь, уходить или оставаться.

Они ушли всё же, переговариваясь шёпотом: «Хорошо бы всех, так вот... всех нехороших людей!». Только часто вместо нехороших смерчи уносят самых лучших.

– Ну вот, тут силы небесные без нас рассудили! – Ремез вышел через пролом в ограду. Под крышей ржал Сокол, бил копытами. Солому с крыши снесло прочь, и теперь в ней рылись цыплята. Пёстрая наседка выговаривала им что-то. Об этом можно было лишь гадать, хотя известно, что в таких случаях говорят матери. Цыплята отметали солому слабыми лапками, восторженно пищали.

– Домой!

Пали в сёдла. Одной лишь Домне в Тобольск не хотелось. Но теперь уж ничто не могло Ремезу помешать.

Через два дня перед ним засияли купола нижнепосадских церквей.

56

И ранее всякий раз волновался, обветренное лицо мучнело, когда домой возвращался. Тут началась его жизнь. Тут начиналась и обрывалась жизнь многих славных. И – жизнь Сибири. То надо знать. А знает мало.

«Честь буду!» – решил Ремез, и сердце счастливо защемило. До-ома! И можно зайти в свою чертёжню, сесть за древнюю умную книгу. Или – взять кисть. Или просто полуночничать и думать о главном своём дне. У каждого человека такой день есть. Он просто может о нём не узнать. Ремез знает о своём дне и ждёт... Как ждал, наверно, угличский каторжник, чтобы прокричать с башни всей России об убиенном царевиче...