И на середине мостков сдёрнул попа с плеч.
– Ох, ох! – закудахтал, забился в холодной воде поп. Голосишко тонкий, хоть роста Гаврила немалого, выше Володея почти на голову. Нехристь! Пошто над слугой божьим изгаляешься?
– Сам в ледяной купели младенцев крестишь... спытай, – проворчал Володей и опять повлёк попа к дому. Тот трясся, понося парня бранными словами, грозил вернуться назад.
Отлас дремал.
Домашние, не смея войти в горницу, заглядывали в приоткрытую дверь. Ближе всех к порогу стояла Стешка, недоумевая, куда так спешно кинулся Володей. За ней – Фетинья, мать, Григорий, и над всеми Иван высился, изредка досадливо отталкивая сына, то и дело дёргавшего его за рукав:
- Ну как дедко-то? Живой ишо? Ишо не окачурился?
– Уймись, пащенок!
Когда явились поп с Володеем, все облегчённо вздохнули, словно вместе с ними пришло светлое чудо воскресенья. Пытливо окинули взглядами: не-ет, от такого попа чуда не жди. Мокр и всклокочен, и скуфейка на ухо сбита. И Володей тащит его за собой, как младенец котёнка.
– Пропустите!
Отлас, услыхав сынов голос, проснулся. Осторожно согнул вытянутую вдоль громоздкого тела руку, огладил бороду, одышливо просипел:
– Пришёл, поп? Подь ближе! Исповедываться стану. Володей, дверь запри. Будь там.
Володей молча кивнул, выскользнул в избу. На него тотчас накинулись родственники. Говорили шёпотом, но все враз:
– Чо он?
– Попа-то зачем?
– Уж лучше бы старца от раскольников кликнуть. Тот хоть не бражник.
– Не пойдёт. Он табажоров не терпит.
– Крикун!
– А тот мокрогузый.
- Тише вы! – прикрикнул Иван и вслушался: отец с Гаврилой о чём-то переговаривались, но толстая, плотно пригнанная к косякам дверь глушила звуки.
Володей на все вопросы родни лишь пожимал плечами, стараясь избежать осуждающего Ефросиньиного взгляда. Во всём доме лишь Ефросинья, отец да Фетинья знали о грехе Стешки. Фетинья подслушала, когда отец пытал жилицу:
– А ты не строжись, не строжись, монашка! Вот подымусь и, как сын твою Стешку, тебя помну. Я ишо в силе.
Ефросинья фыркала, осуждала.
Фетинья не осуждала. Сама не устояла перед баским ладным парнем. Впрочем, попадись другой, менее видный, – исцеловала бы, измучила. Тосковало полное жизни тело, душа тосковала, а муж шлялся по белу свету, ясак собирал, убивал кого-то, кого-то пленил... притаскивал в ясачную избу аманатов. Это называлось государевой службой. Иначе нельзя, что ль, государю служить? Сам-то он, небось, каждую ночь у государыни под боком? Да разве одной службой жив человек? Ему детей плодить надо, ему жену ласкать... о семье печься.
Иван вольный и подневольный. Волен от жены и сына, который тоже вот-вот будет повёрстан и, стало быть, подневолен государю. Куда пошлют, туда и поскачет. Стоит лишь воеводе перстом шевельнуть.
Володей, улавливая взгляды близких, более всего думал о Фетинье. «Вот, – рассуждал он, – оженит меня тятя... Будет Стешка, как Фетинья, к другим мужикам льнуть... Ворочусь со службы, а тут – прибыль...»
И таким кипятком обжигало сердце, что оно вздувалось бычьим пузырём, потом опадало, дрябло, и в груди становилось пусто, студёно. Пустота и стынь отдавались нестерпимой болью.
«Убью, ежели что... у-убью!» – с такой ненавистью глянул на девку, что та закусила брызнувшие кровью полные губы. Володей видел лишь высокую, плавную словно у лебедя, шею, завитки на ней и маленькое, будто искусным мастером выточенное ушко. Даже то, что Стешка была красавицей, не утешало... и если б умер отец раньше... если б умер... Володей мог остаться холостым. Не сегодня-завтра призовёт воевода... Брошу тут лавку с товаром, и, пока болтаюсь по дальним рубежам, – товару может прибавиться... «Твари! висели на языке бранные слова. – Кобылицы!».
Потом вспоминал мать, с нетерпением ждавшую отца из походов. Не слыхал её нежных слов об отце, Григорий сказывал. Так ведь мать одна из тысячи. А все прочие... ууу, блудницы!
Искал многие злые слова, и слова находились, забивали вздохи, потом скапливались на языке, и во рту густела бешеная слюна. Пальцы сжимались, словно держали рукоять отцовской сабли. Ту саблю отец зубрил о вражьи кости, но более всего ей досталось от Володея. Осваивая хитрые, Иваном и отцом показанные приёмы, прореживал тальники и бурьянные заросли, перекладывая её то в левую, то в правую руку, отбивался сразу от двух, а в иную пору и от трёх сверстников. Бывал ранен не раз в боях этих шуточных, зато рукоять стала привычной, без неё в ладони чего-то не хватало.