Выбрать главу

- Я вернулась назад, Хория Миронович, потому что...

Он был счастлив. Сердце тихо, размеренно билось, и это тоже было счастьем.

- Так почему же ты вернулась, Мария?

- Я вернулась сказать, что все, о чем мы тут говорили, было неправдой. Ни ангина, ни бигуди тут ни при чем. Мы из страха не побежали в ту ночь на Каприянскую гору.

- Кого же вы испугались?

- А директора.

- Да неужто он и вас держит в клещах страха?!

Мария оглянулась, как бы ища у кого-нибудь подмоги, но вокруг никого не было, так что пришлось ей самой еще раз собраться с духом.

- А попробуй не испугайся! Разве вы сами не видите, как он не хочет уезжать... Уже и место ему новое нашли: в соседних Петренах, говорят, вместо восьмилетки будет средняя школа, и его туда назначили директором. Уже и вещи его жена стала собирать в ящики, а он что ни день является в школу, и куда ни ступит, там траве не расти...

- Милая моя Мария, трава, если хочешь знать, способна пробить асфальт, гранитные плиты, и что ей шаги какого-то директора Каприянской школы...

- Да, но он же всю злобу на нас вымещает! Видели бы вы, что он творит на уроке литературы! В те дни, когда его переводили в другую школу, пришел и облепил весь класс двойками. И вот сидим мы как-то вечерком и говорим меж собой. Как там с вами будет - неизвестно. Может, вернетесь, может, и не вернетесь больше, а нам тут надо и школу кончить, и характеристику получить, чтобы пойти дальше учиться. А он все собирается и собирается... А ну как дотянет до экзаменов и выдаст на прощанье плохую характеристику, куда с ней сунешься?

Она с трудом перевела дух и упрямо дернула головой, точно плыла против сильного течения, и нужно было еще немного, чуть-чуть, чтобы доплыть до конца.

- Вот так и получилось, что она там, наверху, горела, а мы тут, внизу, сидели и обливались слезами.

Этот молоденький, звонкий, как колокольчик, голос его зачаровал совершенно. Он стоял и ждал, может, она еще что скажет, в ней пробуждался и креп на его глазах дух гражданской зрелости, и как истинный педагог он знал, что этому мужанию духа нельзя мешать, нужно дать ему до конца обрести себя.

Но нет, она умолкла, сникла как-то после этой немыслимо тяжелой для нее работы. И тогда он спросил ее, спросил бодро и ласково:

- А как же ты вот взяла и не побоялась! Ведь директор стоит тут же, на крыльце, он видел и запомнил, как ты прошла мимо, со всем классом, а потом вышла и еще раз прошла, уже одна... Он ведь злопамятный, он не простит тебе этого.

- А, пускай не прощает, - сказала она с неподражаемой беззаботностью. Он и так закопал меня по литературе, так что теперь и хорошая характеристика не поможет.

- То есть как закопал?!

- У меня же одни тройки. Последний раз я выучила наизусть всего Эминеску, всего Крученюка, а он думал-думал, потом взял и поставил еще одну тройку.

Хория улыбнулся про себя.

"Бедная родная литература, до чего ты дожила, если именем твоим казнят самых достойных твоих читателей..."

Встал из-за столика и долго, медленно шел к своей ученице, стоявшей у самых дверей. Подошел, взял в ладони ее по-девичьи нежные щеки. Голубые ее глаза засияли от счастья, это были даже не глаза, это были васильки в спелом пшеничном поле в жаркий солнечный день, и он стоял, купался в этой синеве, в этом сиянии.

- Мария, можно я тебя поцелую?

Он почувствовал в ладонях прилив крови засмущавшейся девушки, но ей еще не хотелось убрать щеки из его рук, и только реснички тихо опустились, наполовину потупив сияние неба.

- Не надо, Хория Миронович. Не надо бы.

Он опустил руки, но она все еще стояла, румяная, пунцовая, точно опять куличи пекла. Она стояла и ждала слова, без которого уйти не могла. Она понимала, что она что-то такое совершила, может, это была глупость, может, это был подвиг, но она не могла уйти, не узнав, что же это такое было, а учитель был ее единственным судьей. И он сказал:

- Спасибо тебе, Мария. Теперь иди.

Она повернулась, чтобы уйти, взялась за ручку двери, и в тот короткий миг, пока она поворачивалась и бралась за ручку, тот удивительный голос, который разбудил его в три часа ночи, или, лучше сказать, в три часа утра, исчез, словно сквозь землю провалился. И с порога она спросила уже обычным своим голосом:

- А что будет с историей нашего села? Она что, сгорела вместе со Звонницей?

Он засмеялся, потому что и сам боялся задавать себе этот вопрос. А дело было в высшей степени простое.

- О чем ты говоришь, Мария! История - это не только выкопанные в земле черепки, иконы и старинные звонницы на горах. История - это и межпланетная станция, которая позавчера опустилась на Марсе, и не убранная в поле кукуруза, и то, что происходит сегодня у нас в школе. И даже то, что ты сегодня вторично пришла сюда, и таблетка валидола, которую я перед твоим приходом принял, и костры, которые вот развели во дворе младшие классы, все это история, Мария! Если хочешь знать, даже вот эта темная кофточка с белыми кармашками, в которую ты сегодня нарядилась, и она может стать достоянием истории.

Девушка сконфуженно улыбнулась.

- Ну уж вы скажете, Хория Миронович! Как же, попадет эта тряпка в историю, только ее там и ждали...

Она решительно открыла двери и вышла, а он подошел к окну посмотреть, как она пройдет в четвертый раз мимо директора. Такая вот картофелина с голубыми глазами, а сколько в ней духа, прочности и решимости! Директор широко расставил ноги, чтобы преградить ей путь, готовясь к длинным объяснениям, но она сделала вид, что не понимает, чего он хочет, и прошла мимо него с такой царственной независимостью, что он несколько даже опешил. Она шла заниматься своим делом, но она не была обычной ученицей десятого класса, она была уже человеком со своими убеждениями, и, казалось, нету в мире силы, которая могла бы ее сделать той самой Марией, какой она была еще час тому назад.

Она подошла к своим ребятам, взяла лопату, принялась умело ею орудовать, и, стоя у окна, Хория подумал, что отныне вот эта самая Мария Москалу стала самым верным, самым преданным его союзником. Придет время, выйдет она замуж, будут у нее дети, но и она, и ее муж, и ее дети будут всегда его союзниками, будут на его стороне, что бы с ним ни случилось, и это было, может быть, самое важное, чего он достиг в свои тридцать с лишним лет. А раз это так, то ехать ему больше некуда, потому что родина учителя есть родина его учеников, и нету другой родины у него.

Часов в десять он вышел из школы, поздоровался с директором, хотя руки ему и не подал. Вышел через калитку на большую дорогу, прошел по ней до самого конца, затем по узкому переулку стал медленно подниматься в гору. Он помудрел за вчерашний день. Сегодня он уже понимал, что от драмы не нужно убегать - наоборот, нужно идти на нее, смотреть ей в самые зрачки. Сгоревшая Звонница все еще оставалась его болью, и нужно было видеть скелет, слепок, графические очертания этой боли, посмотреть руинам в глаза, попрощаться с ними и начать жизнь сначала. Он шел долго, петляя вместе с кривыми переулками, потом, выбравшись в поле, поднял воротник пиджака, потому что было холодновато.

Она сгорела вся, до основания, и он стоял в глубокой растерянности, потому что не знал, как себя вести при таких обстоятельствах. Он был человеком села, и он спрашивал свою родную деревеньку с Буковины: как ему быть? Известно, что села вырабатывают определенные модули поведения на все случаи жизни. Люди знают, как вести себя на свадьбах, на крестинах, на похоронах. Ну а когда соприкасаешься с тропками твоих предков, когда дело их рук, плод их духа, простоявший много веков на горе, и вдруг превращается в руины - как в таком случае быть человеку?

Что ж, оказала ему деревня с Буковины, это тот самый редкий, непредвиденный случай, когда каждый поступает сообразно своему уму и своей порядочности.

Хория снял берет, поклонился праху древнего памятника и, как это водится среди людей, присел на обожженных камнях, чтобы приобщить себя к этому горю. Он просидел долго, и эти своеобразные поминки подействовали на него успокаивающе. Потом он вдруг увидел, что из деревни вышел еще один чудак и тоже пошел полем к Звоннице. Он долго гадал, кто бы это мог быть - в помятой шляпе, в странном каком-то плаще, при галстуке... Увы, ненадолго хватило тех директорских тысяч, а может, правы были опекуны, считавшие, что не нужно было брать денег.