Входя в гостиную, Уэстон думал: «Война — это тайфун, а после тайфуна не остается ничего, кроме обломков».
Чтобы не возбуждать в Уэстоне жалости к себе и не вносить тем самым фальшивую нотку в их разговор, — ах, как она боялась этого разговора, — Матильда слегка подкрасила губы и щеки. Краска помогла — при тусклом свете лампы мертвенная бледность Матильды была не так заметна.
Матильда и Уэстон не стали говорить друг другу, что незримая связь между ними порвалась, а любовь исчезла. Все было понятно без слов, ведь ни он, ни она не пытались утверждать обратное. И поскольку они оба, хоть и по разным причинам, потеряли способность любить и быть любимыми, каждый из них почувствовал облегчение, — оказалось, что другой ничего от него не ждет.
Они беседовали только о посторонних вещах, как два старых заботливых друга. Уэстона война выбила из привычной колеи, его нервы были напряжены, и это мешало ему вернуться к нормальной жизни. Разговаривая с мужем, Матильда беспрестанно думала о том, как бы ему помочь. А когда в конце разговора озабоченный Уэстон попросил Матильду больше есть, она улыбнулась в знак согласия.
Потом они разошлись по своим комнатам. Их встреча после шестилетней разлуки прошла спокойно и безболезненно для обоих…
Лишь только на чистом, как голубая эмаль, небе появились первые проблески зари, обещавшие яркий солнечный день, Уэстон вышел в сад. На кустах не шелохнулся ни один листок, а в густых кронах деревьев все еще лежала прохладная ночная темь. Какая-то птичка чирикнула несколько раз, словно заговорила с собой спросонок.
Уэстон сидел на садовой скамейке, наклонившись и обхватив руками колени — над ним простирался мирный и тихий небосвод, но мысли его были далеко: он пытался дотянуть на своем тяжело поврежденном самолете до английских позиций на Рейне — небо то и дело прочерчивали вспышки взрывов. Напрягшись до предела, он вцепился в штурвал, но самолет вдруг стремительно ринулся вниз, прямо в бушующее море огня над Руром.
Содрогнувшись, Уэстон откинул голову и встал.
Обычно он поддавался слабости всего лишь на несколько секунд, не более. И на этот раз он взял себя в руки, он медленно прогуливался по дорожке, посыпанной песком в этом еще не проснувшемся саду.
Но прелесть раннего утра по-прежнему не находила отголоска в его душе. Все казалось ему бессмысленным — и этот сад, и вся его жизнь. Пытаясь пробудить в себе интерес к работе, Уэстон подумал о своей незаконченной «Истории Англии» и тут же понял, что не в состоянии писать. «Смешно думать о том, чтобы сесть за письменный стол, если ты пять лет подряд только и делал, что воевал».
Так стоял он, засунув руки в карманы, безучастный ко всему и ни на что не годный. В этой мирной жизни Уэстону не было места. Но вот откуда-то проник первый луч солнца, уверенно и спокойно он лег на росистую траву. Уэстон поднял глаза и увидел Барбару. Она стояла босиком в одной ночной рубашке возле куста жасмина и, вытянув шейку, пыталась приблизить к лицу цветущую ветку.
Уэстону стало жарко, плечи покрыла испарина, казалось, в его груди растаял какой-то мучительный ком. От радостного чувства ответственности за дочь и от неодолимого умиления на глазах у него навернулись слезы. Сегодня так же, как и вчера на вокзале, Барбара заставила отца сделать еще один шаг по пути мирной жизни…
Чтобы как-то занять себя, Уэстон разобрал мотор в старой машине. Он надел синие рабочие брюки. Когда-то при виде этих брюк, вытянутых на коленях, Матильда чуть не помешалась от страха; у несчастной женщины появилась навязчивая идея, ей казалось, будто у Уэстона сгорели ноги.
Уэстон работал на совесть. Прошло несколько дней, пока он снял все поршни, кольца, цилиндры, клапаны и свечи, вычистил и снова тщательно собрал мотор. Время от времени в гараж заглядывала Барбара в безукоризненно чистом платьице. Держась на почтительном расстоянии от перепачканного машинным маслом отца, она беседовала с ним.
— Это поршень, не правда ли? — спрашивала она, указывая издали на блестящий поршень, уже смазанный маслом.
— А почему поршни ходят в цилиндрах? Что приводит их в движение, папа? И почему автомобиль сам едет?