Она поставила чайник на спиртовку. Михаэль, окруженный пятьюдесятью обнаженными Софи, опустил голову и горько упрекал себя за то, что он, человек, обязанный ценить искусство превыше всего, так низко пал, что не может даже смотреть на голое тело Софи глазами художника.
Как раз против него, в центре стены, висели рядом два больших наброска — вид спереди и вид сзади, оба во весь рост, — а между ними третий набросок, сделанный мелком: Софи в натуральную величину во всех деталях и подробностях, со светом и тенью. Софи лежала на спине, склонив голову к плечу и закрыв глаза, рука безвольно упала на живот — совершенная Венера Джорджоне. Несмотря на то что Михаэль самым категорическим образом приказал себе рассматривать эту лежащую нагую Софи в натуральную величину исключительно как произведение искусства, через несколько секунд он снова поймал себя на грешных мыслях.
Ящик подтащили к оттоманке. Софи начала разливать чай. На ней было плотно облегающее бедра вязаное платье телесного цвета; от бедер оно падало красивыми складками, давая простор для шага, и в то же время не скрывало от постороннего взора, что именно эта фигура с мягкими изгибами и плавными линиями послужила моделью для всех набросков, висевших на стене.
У Софи была маленькая, очень округлая головка. Лицо — простой рисунок губ, слегка выдающиеся скулы и круглый лобик — постоянно озарялось каким-то внутренним светом. Софи встала: «Вам с молоком или с лимоном?» И в ту секунду, когда она ожидала ответа, ее лицо и даже фигура, чуть наклонившаяся вперед, чтобы немедля принести все, что попросит Михаэль, выражали радостную готовность, которой дышало все ее существо.
Она принесла молоко и снова присела рядом с Михаэлем на оттоманку. Михаэль не мог выговорить ни слова. Наступило неловкое молчание. Наконец Софи спросила его совершенно невинным тоном и с вполне понятным интересом художницы, как ему понравились ее зарисовки с нагой натуры.
— Очень понравились! Очень! — Но ему было как-то не по себе. Он уставился в пол.
— Я знаю, что они пока никуда не годятся. Мне нужно рисовать как можно больше с натуры, рисовать годами, и только потом можно будет взяться за кисть. — Софи была дочь учителя гимназии из Эльвангена, и в ее речи постоянно проскальзывали следы швабского диалекта. — Микеланджело сделал наверняка сотни тысяч набросков, прежде чем создал своего Давида и расписал Сикстинскую капеллу. Как вы думаете?
На эту тему он просто не может сейчас говорить. И потом, что это такое — Сикстинская капелла? Сейчас они одни в мастерской, и, если он не скажет ей теперь все, что хочет сказать, второй такой случай, может быть, никогда и не представится. Он должен выложить все. Сейчас или никогда! Именно сейчас. И Михаэль проговорил:
— Да, насчет Сикстинской капеллы вы совершенно правы.
Софи вдруг подняла голову, взгляд ее встретился с его взглядом, который сказал ей все. Покраснев, она опустила ресницы и судорожным движением ухватилась за чашку. Михаэль увидел, что у нее дрожат руки, и, сам не зная почему, вдруг почувствовал себя уверенней. Он посмотрел на ее руки, разливавшие чай, потом взглянул на изображение лежащей Софи в натуральную величину и сказал:
— Руки у вас тоже удивительно красивые. — Остальное сказались уже само собой. — Я хотел вас спросить — согласны ли вы стать моей возлюбленной?
Она повернула к нему вспыхнувшее лицо, и он увидел, что у нее покраснели даже уши. Рука его невольно обвила ее талию, его губы невольно поцеловали ее губы. Это был чисто детский поцелуй. Михаэль был так же неопытен, как и сама Софи.
Она, улыбаясь, храбро глянула на него, словно для нее было теперь делом чести держаться храбро, и позволила поцеловать себя еще раз. Казалось, будто двое ребят вместе едят одно яблоко. Что полагается делать дальше, — не знали ни он, ни она. Между ними еще высились горы и ледники. Кровь бросилась ему в лицо, и, испугавшись необходимости сделать следующий шаг, а какой — неизвестно, Михаэль сказал, что ему пора идти.
У Михаэля были русые волосы, рост и сложение, как у легкоатлета: широкие плечи, узкие бедра, кожа на продолговатом и слишком худом лице гладкая, словно у младенца, губы тонкие, а над огромными глазами нависли энергические бугры.
«Настоящий лоб мыслителя», — говаривала его мать, с улыбкой проводя пальцами по этим буграм. (Она и отец происходили из нижнефранкских крестьян.)
Свежий снег запорошил улицы. Михаэля подхватил ветерок счастья. Медленно падали большие белые хлопья и беззвучно подтверждали: «Да, да, да!», а заснеженные деревья, искрившиеся в свете дуговых фонарей, — это были весенние деревья, в ослепительно белом цвету.