Выбрать главу

Он сделал шаг, другой туда, на солнце, в жизнь, которая оказалась вопиющей, беспощадной, слепой жестокостью.

Он вошел в спальню Лизы — пустая комната, стены. Осталась ее белая кровать — без вины виноватая кровать. Какая жестокость, что кровать по-прежнему стоит здесь, а Лизы уже нет. Он открыл шкаф. С подавленным рыданием коснулся платья. Воспоминания вонзались в сердце, точно ножи. Обескровленное тело застыло от леденящей боли.

Недели, которые надо было прожить, приходили и уходили, но ни одна минута не ушла в прошлое.

Он плелся за служителем крематория, который с урной под мышкой спешил мимо старых могил к маленькой, свежевырытой могиле. Рядом с урной Михаэль положил «Разбойничью шайку» и «Причину». Какой страшный обряд, какое страшное прощание!

Он ушел. А идти было некуда. Он сам был ножом, и сам терзал этим ножом свое израненное сердце.

Он постиг на собственном опыте, что такое непоправимость смерти. Ты не можешь избыть свое горе, ты должен терпеть его, ты должен претерпеть до конца, но конца нет, горе находит новую пищу, потому что она умерла, она никогда не вернется, никогда, она стала пеплом, ее нет, она никогда не вернется. Он узнал, что для того, кто любит, нет на земле ничего более страшного, чем непоправимость смерти. Перед ней нужно смириться, а смириться нельзя.

Михаэль ходил сгорбленный, словно калека, наклонившись вперед, на спину его легла вся тяжесть жизни, в которой он не мог и не хотел принимать участия. На улице он ничего не видел и не слышал, он не мог есть, не мог общаться с людьми, он сам перестал быть человеком, ничего человеческого не осталось в нем. Осталась лишь высохшая оболочка того, что было человеком. Он не мог спать, а когда засыпал, тут же просыпался — тяжесть мира сжимала ему грудь.

Михаэль не пытался бежать от своего горя, он не уклонялся, самим горем своим он хранил верность Лизе. Даже много месяцев спустя он был так убит и подавлен, как будто она умерла только вчера. И выхода не было.

Он цеплялся за поговорку «Время — лучший лекарь». Только время могло помочь ему, только время. Но время не двигалось, и он был бессилен, он не мог сдвинуть его. Время остановилось. Каждый день был вечностью, и сердце делало четыре тысячи двести ударов каждый час. А выхода не было.

Он оставил мертвое жилище, он уехал — все равно куда — в Висбаден, красивый городок на Рейне — и не видел его, в городке были ухоженные старинные парки — он не видел их. Сидели на скамеечках парочки, играл духовой оркестр. А он проходил мимо. Куда? Что он должен делать? Не было никакого «куда», и время не двигалось. Время — единственное, что могло ему помочь, было неподвижным стеклянным замком, а он находился внутри.

Он сел на скамью, подальше от оркестра. По песчаной дорожке прыгали воробьи, они прорезали воздух косыми линиями, вверх и вниз, вверх и вниз. «Они ткут жизнь», — подумал Михаэль, уже засыпая.

Живая, теплая Лиза села около него, на коленях она держала тарелочку с печеньем и темными вишнями. «Очень вкусно. Вишни с печеньем. Попробуй-ка. Вот две крупные». Она показывает ему эти вишни — их стебельки срослись. «Видишь, это «А» из вишен». Она вешает вишневое «А» себе на ухо и говорит: «Теперь можешь съесть вишни. Только не целуй меня — я мертвая».

Он нежно притрагивается к ней губами — над ухом, над вишневым «А», губы скользят по щеке, касаются ее губ. Он слышит звуки фисгармонии, гроб медленно уплывает в глубину. Фисгармония смолкает. Михаэль вскакивает в ту секунду, когда оркестр кончает играть заключительный марш.

Он застывает в отчаянии, ему кажется, что он превратился в камень и лежит на дне пропасти, крутые, высокие скалы отрезают ему путь к спасению.

Как-то раз, когда Михаэль шел по безлюдной, залитой солнцем улице, медленно и все еще наклонившись вперед, как сгорбленный калека, он увидел белокурую босоногую девочку лет шести, присевшую у водосточной трубы. Девочка взглянула на Михаэля и проводила его глазами. И горе вдруг прорвалось. Неудержимо хлынули слезы.

Впервые после смерти Лизы, девять месяцев спустя, окружающий мир в образе маленькой девочки проник ему в душу, распахнул его чувства. Казалось, что сама жизнь послала Михаэлю этого ребенка как спасительный мостик, перекинутый от него к жизни.

Он весь отдался своему горю. Это было живое, горячее страдание, к которому уже примешивалась капля легкой грусти — росток новой жизни.