Юра сел, вздохнул и через силу прошептал:
— А может, и вправду тогда… поступим в гимназию… все… а что Семка маленький… так можно же подать прошение в округ… А?
— Дурак! — сказал, помолчав, Казимирка. — Да разве нас примут в гимназию?
— А что?
И тут Юра узнал то, что ему до сих пор было неизвестно: сыновей сапожников или слесарей — «кухаркиных детей» — в гимназию не принимали. Добиться этого могли только те счастливчики, которым оказывал милость и протекцию какой-нибудь большой барин, да и то их скоро выгоняли за невзнос платы за право учения.
— Гимназист! — сплюнул Казимирка сквозь зубы, — если б мне и можно, ни в жисть в гимназисты бы не пошел! Они, сволочи, как поймают кого из наших с Заречья, сразу лупят. Бить их надо…
— Панычи! — фыркнул Васюта. — Гы! Мамины сыночки…
— Карандаши! — поддержал Федько.
— Они как покончают гимназию, — заволновался Семка, — так их и в солдаты не берут, а моего брата Йоську забрали в солдаты и убили в Маньчжурии, папа с мамой теперь плачут…
— Они ябеды! — отозвался и Васька. — У них даже в билетах написано, что они должны доносить на своих. И доносят…
— Неправда! — вскочил Юра, побелевшие губы его дрожали. — Неправда! Это вранье! Ты сам дурак!
Васюта грозно выпрямился и встал перед Юрой. Он был на голову выше его.
— Какое ты имеешь право говорить про моего товарища «дурак»? Думаешь, раз поступаешь в гимназию, так… — Он помолчал немного, потом, размахнувшись, ударил Юру в ухо. Юра упал.
— И-и!
— Бей гимназистов! — диким голосом заорал Казимирка и тут же оказался у Юры на спине. Его тяжелые кулаки замолотили Юру по плечам и по голове, Федько подскочил и стал тыкать Юру носом прямо в кучу приготовленного для трубки мира священного табака — вишневых листьев с кизяком. Васька завладел Юриной мягкой частью, той, что пониже спины, и с наслаждением обрабатывал ее длинным деревянным тесаком, выструганным Юрой из дубовой клепки. Васюта исполнял вокруг них придуманный великим жрецом каракозов, Быстрой Ногой, священный танец, распевая под аккомпанемент Казимиркиных кулаков и Васькиной клепки:
— Рыжий пес!.. Рыжий пес!.. Рыжий пес!..
Потом они ткнули еще Юру ногами, сорвались и что есть духу побежали прочь. Вот протопали босые ноги по дорожке, потом затрещали кусты за малинником, потом шлепнулся на землю камень, свалившийся со стены, — и все стихло…
Юра поднял голову и тихонько всхлипнул. Перед ним был ветвистый куст жасмина — просто куст жасмина, а никакой не вигвам. Справа стоял стройный бересток, просто бересток. Под ним валялся выдолбленный каштан с воткнутой в него бузинной палочкой. Кто-то раздавил его, наступив ногой. Томик Майн-Рида, выдранный из переплета, брошен был тут же, вверх корешком.
Юра схватил его и что есть силы запустил в старый жасминовый куст.
— Вот тебе! — громко заплакал он.
— Больно тебя… они?
Юра вскочил и оглянулся. Семка, съежившись, с жалостным, заплаканным лицом, стоял на коленках, протягивая к Юре руки.
Юра затопал ногами и закричал надрываясь:
— Дурак! Идиот! Пошел вон!
И, с громким ревом, сам бросился прочь сквозь кусты, не разбирая дороги…
Прошла, должно быть, неделя, прежде чем Юра отважился обратиться к отцу за разъяснениями. После вечернего чая, когда отец не убежал сразу в кабинет решать задачи и исправлять тетрадки, а задержался у пустого самовара, чтобы выкурить папиросу, Юра покраснел, засопел и заерзал на стуле.
— Папа, — наконец отважился он, — а почему кухаркиных детей в гимназию не принимают?
— Что? — Отец даже вскочил, и горящий пепел папиросы засыпал ему манишку и полы пиджака. — Что ты спрашиваешь? Где ты об этом слышал?
— Юрок! — всплеснула руками мать. — Кто тебе рассказывает о таких вещах? Тебе еще рано все это знать.
Но на отца невинный Юрин вопрос произвел совершенно непонятное впечатление. Он вскочил так стремительно, что стул отлетел на два шага и упал. Потом он вдруг стукнул кулаком по столу с такой силой, что зазвенели стаканы, а одна ложечка свалилась на пол.
— Черт знает что такое! — крикнул отец страшным, охрипшим голосом.
— Корнелий! — всполошилась мать.
— Черт знает что такое! — Отец стукнул по столу еще сильней, и теперь уже целая куча ложечек со звоном посыпалась на пол. — Уже младенцы задают вопросы! Они не спрашивают — что это такое, они спрашивают — почему? Почему? Почему? — затопал отец на перепуганного Юру, ероша бороду и рассыпая черные искры своих очков. — Закон! Заруби это себе на носу, паршивец, что такое Российской империи закон.
— Ах! — схватилась мать за голову. — В России нет закона! В России столб, а на столбе корона!..
Стишок, как и всегда, произвел на Юру сильное и яркое впечатление. Он сразу увидел этот столб — такой, как возле монопольки, бело-черно-красный, и сверху на нем корона, золотая, с длиннющими зубцами.
— А почему на столбе? — не удержался удивленный Юра. — Ведь корону имеет право носить только царь?
Отец сразу сел, мать умоляюще сжала ладони у груди.
— Успокойся, Корнелий! — Она говорила шепотом, испуганно поглядывая на окна. — Тебе так вредно волноваться!
Но отец снова сорвался с места и заходил по комнате. Комната показалась ему тесна, и он выбежал в соседнюю. Там попробовал сесть к столу и положить перед собой стопку ученических тетрадей, но тут же отшвырнул их и побежал к роялю. Не дойдя до него, вытащил портсигар и стал закуривать. Сломанную папиросу он бросил в сердцах в угол и выбежал в переднюю.
— Куда ты, Корнелий?
— Я пойду пройтись! — Он появился снова уже в фуражке, на ходу натягивая шинель. — Я задыхаюсь! — Он схватил свою трость с ручкой из бараньего рога и вдруг остановился перед Юрой. — Юрка! — Юра побледнел и захлопал глазами. — Одевайся! Пойдешь со мной! Ну-с!
Юра нерешительно сполз со стула и посмотрел на маму. Такого еще никогда не бывало, чтоб отец вечером брал его с собой гулять. Неужели мама позволит?
— Иди! Иди! — одобрительно кивнула мама. — Иди погуляй с бедным папой, видишь, как отец расстроился. Скорей одевайся, а то тебе его и не догнать.
Юра бросился за отцом, уже выходившим за дверь. Но на пороге отец еще раз обернулся и чуть не раздавил Юру, разыскивавшего галоши.
— Билет! — затопал он. — Где мой билет? Ты же знаешь, что я без него не выхожу на улицу! Он должен всегда лежать в кармане моей шинели!
Мама уже бежала с квадратной коленкоровой карточкой. Это было удостоверение «действительного члена Российского общества покровительства животным и защиты растений». Без него отец никогда не выходил. Он останавливал возниц, которые галопом гнали своих кляч, записывал номера ломовиков, нагрузивших подводу выше нормы, передавал городовому возчиков, которые позволяли себе огреть лошадь кнутом или в гололедицу не сбрасывали половину клади на подъеме. Извозчики всего города узнавали его издалека, снимали перед ним шапки и величали Корнелием Ивановичем и «вашим высокородием». Когда же он проходил, они вдогонку сулили выбить ему под пьяную руку все зубы. Но на этот случай отец всегда носил с собой револьвер системы бульдог. Револьвер был черный и заржавелый, так как чистить его отец боялся и не умел. Кроме того, Юра давно уже отвинтил у него собачку, из которой совершенно необходимо было сделать вешалку для полотенца.
В ту осень и зиму вообще происходили какие-то необыкновенные события. На свете, очевидно, творилось что-то такое, что не нравилось ни маме, ни отцу. Когда отец возвращался из гимназии после пятого урока, он, прежде даже чем снять форменный сюртук, бросался к газетам, ожидавшим его в кабинете на столе, — «Киевская мысль», «Русские ведомости», «Петербургская газета». Но отец не углублялся в них на час или на два, как это он делал раньше перед вечерним чаем, расположившись в кресле с папиросой в зубах. Нет, теперь он пробегал их стоя, водя головой по столбцам вверх и вниз, все три за каких-нибудь десять минут. И то и дело чтение прерывалось страшными проклятиями, чертыханиями и криком. Отец топал ногами, швырял газету на пол, бегал из угла в угол, потом снова хватал измятые листы, разглаживал их, бежал в соседнюю комнату, с обидой жалуясь маме на что-то вычитанное в газете, потом снова швырял, топал ногами, хватал снова, и, наконец, измученный, охрипший, с растрепанной бородой, с галстуком, сбившимся на спину, он срывал с себя сюртук, валился на кровать и одну за другой выкуривал бесчисленное количество папирос — в грозном молчании, только тяжело отдуваясь.