И тут, как раз тогда, когда он уже направился к своему столу, чтобы достать порошки, загрохотали в дверь. Мама бросилась открывать, и сразу же прямо в комнату, хотя он был в грязных сапогах, вбежал служитель Маврикий.
— Ваше благородие! — кричал он. — Корнелий Иванович! Горим! Экспроприаторы подожгли гимназию!..
Третий раз в жизни Юра увидел, как отец хватается за револьвер. Мама кинулась на кухню — там стояла бочка с водой.
Впрочем, это была, собственно говоря, напрасная тревога. Служитель Маврикий поторопился. Гимназия еще не горела. Однако подожжена уже была. В коридорчике, соединявшем корпус мужской гимназии с женской, всегда запертом и с той и с другой стороны, кто-то разложил костер. От жара треснули и посыпались стекла. Только тогда Маврикий, дежуривший этой ночью и спавший в сторожке, заметил огонь.
Пожар был ликвидирован без помощи пожарной команды. Маврикий, Капитон, Иван и дворник Виссарион поливали огонь из шланга, а пансионские кухарки носили воду ведрами. Директор, инспектор и Юрин отец, жившие при гимназии, все прибыли на пожар. Директор стоял, закрыв лицо руками, инспектор не переставая, но безрезультатно свистел в полицейский свисток, а Юрин отец ходил по гимназическому парку, сжав в руке револьвер.
Между прочим, ходил он не зря. В кустах около беседки отец обнаружил калошу. Он с триумфом принес ее и торжественно сравнил с отпечатком ноги, оставшимся у двери, недалеко от места пожара, на влажной земле. Калоша пришлась точь-в-точь.
— Нуте-с? — закричал отец. — Поджигатель будет пойман.
И он обследовал калошу. Она была с правой ноги. Номер десять. Санкт-петербургского завода «Треугольник». Подкладка красная. Таких калош в гимназии было по крайней мере пар пятьдесят, а в городе не менее пяти тысяч. Отец плюнул и забросил ее обратно в кусты. Револьвер он тоже спрятал в карман. Пожар тем временем был уже ликвидирован, и он отправился домой.
Часа два чрезвычайные события обсуждались со всех сторон в семейном кругу. Кто поджог? Кто устроил обструкцию в гимназии? Кто сорвал бал? Кто разбрасывал прокламации? Несколько масок удалось задержать и посадить в карцер. Но между ними не было ни матроса, ни гаучоса, ни белого медведя — они прямо как сквозь землю провалились. Были ли это гимназисты, или экспроприаторы анархиста Соловьева воспользовались гимназическим маскарадом для своих крамольных целей? Папа с мамой поссорились. Отец считал, что гимназисты, мама — что экспроприаторы. Отец доказывал, что половине гимназистов вполне под стать идти в шайку Соловьева — они висельники и анархисты. Впрочем, что касается самой обструкции, то она у отца не вызывала осуждения. Он ее понимал. Он ей сочувствовал. Более того — он был за нее. Ну, не свинство ли это, ну, не преступление ли? Россия гибнет, захлебывается в крови, расстрелы, виселицы, пытки, казни — а тут маскарады, балы! Позор! Преступление! Подлость! Морочить молодежи голову! Закрывать ей глаза! Лгать ей! Калечить души! Мракобесие! Черт знает что! Молодежь должна протестовать! Она должна идти впереди! А за нею — все! Вся интеллигенция обязана протестовать! Интеллигенция должна слиться с народом! Страдать вместе с ним! Гибнуть во имя его спасения! На виселице, в застенках, на эшафоте!..
Вдруг мама вскрикнула страшным голосом, отец вскочил и забегал по комнате в одном белье, дети заплакали и завизжали.
Потому что происходило что-то удивительное и страшное. Странный, жуткий звон наполнил комнаты и, казалось, шел вдоль стены дома. Одно за другим взрывались вдруг стекла и с хрустом и скрежетом осыпались вниз. Дребезжа и звеня, стекло падало на пол и разбивалось еще раз, коснувшись земли. Грохнуло одно окно, потом другое, третье, четвертое — все окна квартиры по очереди.
И сразу же оттуда, снаружи, все звуки, до сих пор совсем неслышные или далекие и тихие, вдруг стали близкими, четкими, ясными — здесь, рядом. Холодный, влажный воздух ворвался в комнату, и всех охватило сыростью. Теперь звон разбитого стекла слышался где-то дальше, как будто бы напротив. Окна били теперь в директорской квартире, потом в квартире инспектора…
Отец стоял у разбитого окна, совсем перегнувшись на улицу.
— Городовой! — вне себя орал он. — Городовой! Караул!
Весной Юра держал экзамен в гимназию.
День был голубой и солнечный. Юра встал первым и вышел во двор. Деревья стояли нежно-зеленые, в дымке первого листа. Папины георгины уже выкинули тонкие белые побеги. Земля вокруг них была черная, рыхлая и жирная. Барвинок на бордюрах палисадника уже зацветал. Какая-то неизвестная птичка — вчера еще ее не было, она прилетела с юга этой ночью — щебетала в вишеннике весело и часто. Луч солнца упал прямо на щеку. Не то радость, не то печаль сжала Юрино сердце.
Потом мама дала Юре чистое белье и новый костюмчик. Какая гадость! Презрительно надув губы, Юра надел коротенькие штанишки и широкую матроску. Это в последний раз! Сейчас Юра пойдет и выдержит экзамен. Непременно выдержит — нет уже больше сил ходить в этом позорном детском виде. Юра категорически отклонил мамины попытки помочь ему одеться. Еще чего! Через два-три часа он уже будет гимназистом! Пока мама причесывала его, отец попробовал еще раз проверить его знания по закону божьему. С законом божьим дело обстояло хуже всего. Это вам не арифметика и не русский язык, тут всякие тебе молитвы, и их надо знать наизусть, а как же их знать наизусть, когда это совсем не стихи и не в рифму написаны. Отец мрачно взъерошил бороду и сказал:
— Ну-с, Юрка, повтори-ка мне еще раз «Верую».
— Папа! — заявил Юра твердо и решительно. — Пожалуйста, не трогай меня. «Верую» я все равно не знаю.
Отец зашипел в бороду, так что она веером встала вокруг лица, потом, наконец успокоившись, заорал:
— Как же ты, обормот, пойдешь сдавать экзамен? Тебя же немедленно провалит отец Степан.
Юра закусил губу. Неужто из-за такой ерунды, как «Верую», его и в самом деле могут провалить? Ведь он же знает половину Пушкина на память, а по арифметике мог бы держать не в приготовительный, а прямо в первый класс!
— Я тогда прочитаю ему Ефрема Сирина, — смиренно сказал он.
Молитву Ефрема Сирина Юра любил. Она была совсем как стихи. Кроме того, ее читали на вечерней службе во время великого поста, когда в церкви бывало так грустно и тихо.
— Ну, — сказал отец, — пошли!
Мать перекрестила и поцеловала Юру.
На миг Юре стало тоскливо и страшно. Нет! Он не хочет идти в гимназию. Он не хочет держать экзамены! Он не хочет расти и стать большим. Пускай лучше он останется маленьким маминым мальчиком… Но это была только минутная слабость. Юра тут же вспомнил, что ведь он мужчина, и позорную слабость превозмог. Он надел шапку и вышел вслед за отцом.
Была половина девятого, и к гимназическим дверям направлялись толпы народа. Гимназисты шли держать переходные экзамены. Маленьких мальчиков, таких, как Юра, в матросках, рубашечках и тужурках, матери и отцы вели на вступительные. Сердце у Юры затрепетало. Еще час-два, и он тоже станет человеком, как и все. Он будет гимназистом, учеником. У него появится куча товарищей-однолетков, с которыми он будет играть, ходить, жить вместе, одной жизнью. Он больше не будет один!; И он теперь будет не просто среди людей, неизвестных — других людей, а он станет членом кор… кор… правильно — корпорации. Его класс — это его кор… корпорация!
Сторож Иван, сторож Маврикий, сторож Капитон тоже уже стали не такими, как раньше, когда Юра проходил в гимназические двери. Тогда они были недосягаемые и чужие, а теперь — пускай и суровые, но совсем, совсем свои. У них с Юрой теперь общее дело, общая жизнь. Они с Юрой одной кор… порации. Юра снял шапку и приветливо сказал: «Здравствуйте, Иван, здравствуйте, Маврикий, здравствуйте, Капитон!..»
У входа в класс отец оставил Юру.
— Ну-с, оболтус, — сказал он, ласково поблескивая черными стеклышками очков, — иди теперь один. А я пойду на свои экзамены. Иди, Юрий Корнельевич! — Он поднял руку и перекрестил Юру. Это было удивительно, потому что Юра никогда до сих пор не видел, чтобы отец сам крестился. — На бога надейся, а сам не плошай!