Они лежали в траве, и руки Ханны, послушные велению сердца, тоже обнимали Томаса. Она ответила на поцелуй, безопасность которого казалась ей уже проверенной. Ее больше не мучил стыд. Ведь она лишь возвращает то, что получила.
Оба они походили на человека, который так долго голодал, что счастлив уже, когда имеет вволю хлеба. Им достаточно было поцелуя.
Головка Ханны покоилась у его щеки и с не меньшей ненасытностью повторяла все то же милое движение, откидываясь для поцелуя.
В перерывах говорили глаза, а уверенность в том, что через какую-нибудь секунду можно опять поцеловаться, придавала и перерывам всю полноту счастья.
В любви они были и учениками и наставниками.
Шли часы. Перерывов уже не было. Крохотный жук с золотисто-зеленым сверкающим на солнце панцирем мог беспрепятственно перебраться с каштановых волос Томаса на черную, словно лакированную головку Ханны и оттуда сразу попасть на ее поднятое в объятии плечо. Испугавшись белой каемки рубашки и голой округлости плеча, жук дальше не пошел, а двинулся в обход белой полоски вдоль спины, спустился в долину поясницы и снова неутомимо полез вверх по нежной выпуклости бедра и вниз к коленке, где кончалось платье и где его остановила узкая обнаженная полоска ноги.
Простая без всяких украшений подвязка растянулась и сборила у краев, совсем как у маленькой девочки, которая постоянно играет резинкой, так что маме то и дело приходится ее ушивать.
Только когда рука Томаса почти безотчетно коснулась маленькой твердой груди, Ханна снова выпрямилась.
Повинуясь внезапному порыву, она хотела поднять руки и отстегнуть бретельки, чтобы показать возлюбленному то, что ему принадлежало. Стыдливость лишила ее сил.
Опять они сидели неподвижно, щека к щеке. На них снизошел умиротворяющий покой. Но память о только что пережитом была настолько упоительна, что требовалась вся сила самоотречения, чтобы не начать все сызнова.
Ханна поднялась. Она узнала, что и поцелуй опасен. И когда они снова сидели в лодке, не отрывая друг от друга глаз, ее охватила неведомая ей прежде нежность к любимому.
Рулевого и гребца отделяло не более метра. Из нежности вновь бессознательно возникло желание.
И вот Ханна и вправду сидит у него на коленях, положив головку на сгиб его локтя, как в тот день, когда он в мечтах увлек ее на солдатское кладбище, и он находит ее губы, которые на этот раз мягко приоткрыты, и не отрывается от них.
Не управляемая никем лодка плыла посередине реки, то становясь поперек течения, то, увлекаемая им, медленно поворачивалась вокруг собственной оси. Они ничего не видели. Глаза их были закрыты.
Они глубже чувствовали друг друга в легком покачивании лодки, плещущиеся о борт маленькие волны находили свое продолжение в чувствах, порождая новые волны чувств.
Над ними и в них было небо, по которому они плыли, окрыленные счастьем, растворившись друг в друге.
В глубоком безмолвии откуда-то издалека доносилось громыхание плуга: должно быть, крестьянин спешил домой. Вода пахла уже по-вечернему. Багровое солнце клонилось к горизонту. И река, и лодка, и влюбленная пара казались отлитыми из золота. Лягушки начали свой вечерний концерт.
Все шире и темнее становились синие тени холмов на реке. Но влюбленные не замечали примет уходящего дня. Покачиваясь на золотой дорожке, они плыли туда, где сгущалась тень.
Солнце скрылось. Повеяло холодом.
И за речной излучиной лодка с влюбленными исчезла в надвигающейся ночи.
Ханна поднималась к себе на пятый этаж то медленно, то перескакивая через несколько ступенек, то снова медленно, послушная приливу и отливу чувств.
— Поздно сегодня!
Глаза Ханны, в которых сияло счастье этого дня, без слов рассказали матери все.
А мать, душою девушка, хоть она и родила двоих детей, ответила лишь женской улыбкой и обняла свою младшую сестру, как и всегда благословляя мудрым сердцем извечные законы жизни.
После ужина Ханна сразу же поднялась в тесную светелку под самой крышей, куда вел отдельный ход. Она юркнула туда, как хитрый пушной зверек в свою норку. Повернула ключ в замке. Задернула занавески, хотя на нее глядели одни лишь звезды. Ей хотелось остаться с глазу на глаз со своими шестнадцатью девичьими годами.
Томас зашел к Люксам. Фрау Люкс снова принялась за шитье.
— Она уже у себя.
— Так рано?
— Устала… Это от свежего воздуха.
За столом сидела и тетушка. Два дня назад ей исполнилось восемьдесят три года, и с тех пор ее одолевали мысли о смерти. Руки теребили подлокотники кресла. Голова то и дело клонилась на грудь.
— Только бы хорошая погода, только бы хорошая погода, а то никого не будет на похоронах. А я хочу, чтобы похороны были как похороны. Могу я себе это позволить?
Отец Ханны заволновался. Пальцы его стали приманивать несуществующих собак. Он наклонился к Томасу.
— Значит, то есть с нее станет — не помрет в дождь. Значит, только потому, что погода дождливая.
— И надо заказать новый катафалк. А не старые дроги, рухлядь такую никуда не годную! Не надо мне их. А то люди невесть что подумают!
— Ну, я пойду. Я тоже немножко устал. — Томас и трех минут не посидел у Люксов.
— Конечно, вы ведь тоже целый день провели на воздухе, это очень утомляет. — Фрау Люкс даже не улыбнулась.
Закрыв за собой входную дверь, Томас остановился и с минуту постоял у двери, которая вела на чердак и в светелку Ханны.
Рука сама собой схватила дверную ручку. Он держал ее снизу большим и указательным пальцами, как драгоценность, которую отстраняешь от себя, чтобы лучше разглядеть. Не могла же Ханна открыть дверь, не прикоснувшись к ручке.
Он прильнул губами к холодному металлу. «Я с ума сошел. С ума сошел. Но до чего же хорошо это сумасшествие!» И волна радости снесла его с лестницы вниз.
Он пытался успокоить себя тем, что отныне Ханна навсегда принадлежит ему. Но если бы увидеть ее хотя бы на минутку, одну только минутку! Позвать? Может быть, она подойдет к окну. Это ты, Томас? Да это я. Покойной ночи, Ханна, спи спокойно. И ты тоже… Спать! Разве тут уснешь!
Он вошел в первую комнату пристройки, повернул выключатель и снял рубашку:
— За дело!
Мать заглянула к нему из сада. Она собиралась прикрыть парники. Было душно, мог пойти дождь. Мимоходом она ласково потрепала сына по затылку и уселась в углу у открытого окна. Томас тренировался со скакалкой.
— Мы этим занимались, когда были девочками.
— А сейчас этим занимаются молодые люди, и правильно делают, что занимаются. Превосходное упражнение.
— Если ты хочешь завтра утром подняться в пять, тебе пора ложиться.
— Сегодня я вообще могу не ложиться. Я ни капельки не устал. — В спине и в затылке у него разлито было ощущение удивительной бодрости.
— После обеда тебя тут спрашивали; какой-то доктор Гуф из глазной клиники. — Она украдкой наблюдала за сыном.
Чтобы задать вопрос самым безразличным тоном, Томасу пришлось отложить скакалку:
— А что ему нужно? — Он повесил скакалку на гвоздь.
— Трудно сказать. Он часа два толковал с отцом о Шекспире и выпил за разговором три бутылки вина. Отец от него в восторге… Ты простудишься. — Она закрыла окно.
— Ничего, я привык… О Шекспире? Ну и…
— И потом он непременно хотел, чтобы я позвала Ханну… Не открывай окна!
— Жаль, что Ханны не было дома!
— «Два месяца в пансионе, милостивая государыня, — он сказал мне «милостивая государыня», хоть и не был еще пьян, — в хорошем пансионе или в доме моей матери, всего два месяца, два месяца, и это прелестное дитя…»
— И совсем это ей не нужно!
— Тут он положил мне руку на, плечо. — Фрау Клеттерер даже забыла о грозившей сыну опасности. — Как он умеет говорить! Просто голова кругом идет. Жаль, что выпить любит. Сразу видно, не повезло ему в жизни. А взгляд какой! Удивительно, как только он меня не обнял. Мне казалось, мы с ним давным-давно знакомы.
— Он, если захочет, со всяким будет давным-давно знаком. Со всяким. Ну и что было бы, если б Ханна провела два месяца у его матери? Как он выразился?