— Он сказал, что тогда у его матери была бы дочь — то есть невестка, лучше которой нечего и желать.
Фрау Клеттерер решила, что благоразумнее высказать сыну свое мнение.
— Он от нее просто без ума. Прямо весь пылает. Чего он только о ней не наговорил! И самое-то восхитительное, и самое-то милое, и самое невинное, и самое грациозное создание на свете… Правда, тут он был совершенно пьян. Скажите, разве она не цветок? — все приставал он ко мне… Ну и натворила же эта лягушка дел. Этакая пигалица!
Какая она пигалица? Не так уж она худа, было единственное, что пришло на ум Томасу. И у него тоже голова шла кругом, и в конце концов он подумал, что доктор Гуф вовсе не такой уж безопасный соперник. От этой мысли не помогало даже упражнение со скакалкой. Томас надел рубашку и пошел с матерью закрывать парники. Ханнино окошечко под крышей все еще светилось.
Она взволнованно ходила взад и вперёд по комнате. Чего только не натаскала Ханна в свой уголок: крохотную кушетку, на которой еще ребенком сиживала ее мать, циновку на пол, перед кроватью расстелила какую-то беленькую шкурку вместо ночного коврика. Нижняя часть дряхлого кресла-качалки, которую починил отец, была окантована железом. Она села в нее и оглядела свое царство.
Две стеариновые свечи, по восемь пфеннигов штука, горели перед зеркалом, а на стене возле него свешивалась с гвоздя нитка зеленых бус.
Сегодня ей почему-то совсем не хотелось спать. Она покачивалась в кресле и блаженно зевала. Но обмануть себя Ханне не удалось. Томаса не было. И не было здесь никого, кому она могла бы поведать то, что творилось с ней. А волнение все не проходило.
Она сняла туфли и чулки и, откинувшись на спинку качалки, долго изучала вытянутые вперед, плотно прижатые одна к другой ноги, даже немного приподняла платье, чтобы лучше сверху увидеть их живую линию.
Безупречно суживающиеся книзу бедра и голени ей понравились. Не изуродованные тесной обувью ножки были узки, тонкие, слегка согнутые пальчики плотно сомкнуты.
Ноги сами опустились на пол. Она натянула платье на колени и с минуту тихо лежала в кресле с открытыми глазами.
Природе пришлось отмерять долями миллиметра, чтобы все разместить в этом небольшом овале: точеный лоб и носик, глаза, рот и подбородок. Все тут зависело от пропорций. Ушки так же плотно прилегали к головке, как и гладко зачесанные назад волосы.
В запасе оставалось два миллиметра. Они достались губкам и глазам. И в довершение всего великий скульптор со смелостью истинного мастера наделил свое готовое творение двумя еле приметными ямочками на щеках.
Непонятное волнение согнало Ханну с качалки и поставило перед зеркалом между двумя свечами. Она переступила через упавшее на пол платье. Короткую рубашку перехватывала у талии тесемка.
За раму зеркала была воткнута фотография Томаса. И Ханна сделала то, чего не решилась сделать на острове: она выскользнула из бретелек. Розовые соски были намного светлее, чем маленькие смуглые груди, и глядели в разные стороны.
Она снова натянула рубашку на грудь. Потом дрожащими пальцами еще раз медленно, очень медленно, спустила ее до пояса. Вот что ей хотелось показать возлюбленному.
Она разглядывала себя в зеркале. Долго стояла не шевелясь. Рубашка соскользнула на пол. Она переступила через нее и снова застыла в неподвижности. Она так же придирчиво рассматривала себя, как умная невеста перед брачной ночью, повернулась, озираясь на свое отражение в зеркале, и кончиками указательных пальцев ткнула себя в ямочки пониже спины, они были чуть побольше и поглубже тех, что на щеках.
Шестнадцать лет и девять месяцев потребовалось природе, чтобы все завершить — от черных, словно лакированных волос до ноготка мизинца на маленькой ножке. Редко удается ей человек. А вот леопард и жук удаются всегда.
Волнение не улеглось. Она крепко прижала к себе карточку Томаса, между подмышкой и бедром. Но это не помогло. Глаза сами собой снова открылись. Она надела зеленые бусы. Но и это не помогло.
Рука повторила путь, пройденный золотым жуком, погладила маленький круглый живот и замерла.
Ханна ничего не знала.
Первый раз в жизни легла она в постель без ночной рубашки. Однако свежая прохлада простынь не помогла ей.
Она откинула одеяло, полежала, стала на колени и, аккуратно расправив, повесила его у себя в ногах.
Ханна ложилась на спину, ложилась на живот, честно старалась не шевелиться, честно жмурила глаза, но глаза все открывались. Она поворачивалась лицом к стене, поджимала колени, подкладывала руку под голову. Ничто не помогало.
Природа помогла себе сама, когда ее невинное дитя наконец одолел сон. Это пробудило Ханну. Но на сей раз возле нее не было матери, которая и тут могла бы с нежностью сказать: «Ну, маленькая женщина…»
Нижний край занавески заколыхался, ночь принялась что-то бормотать, зашумели деревья, и по крыше забарабанили первые капли дождя.
На следующий день Ханна после обеда сидела у себя в комнате у окна и упражнялась в стенографии. Она училась на коммерческих курсах и хотела стать стенографисткой. В Вюрцбурге в то время было больше безработных стенографисток, чем пишущих машинок.
Время от времени она рассматривала свою руку, на которой все еще красовалось детское серебряное колечко с цветным стеклышком. Пальцы как были, так и остались тонкими. Ханна подняла руку и посмотрела сквозь нее на свет. Она умела отгибать назад кончики пальцев. Тонкая кожица между ними отсвечивала красным.
Ханна была одна дома, и когда отрывала глаза от тетради, то видела в саду напротив спину в белой рубашке и поднятую кирку. Это был Томас. С утра он по заказу крупной провинциальной газеты написал статью об индустриализации английских колоний, потом занялся своим паровым отоплением и, когда приглядывался, видел высоко-высоко в оконце под крышей знакомый локоть и обнаженное плечо.
Ханна тихонько провела кончиками пальцев по руке к плечу — на ней было ее выцветшее платьице без рукавов, — и по ногам от коленей вверх приятно пробежали мурашки.
Она застенографировала фразу: «Мы получили ваше предложение…», вновь машинально провела пальцами по руке, «настоящим сообщаем вам…» — и положила ногу на ногу. Это стоило ей немалых усилий. Ею овладела какая-то необычная и, пожалуй, даже приятная расслабляющая истома. Налитые свинцом ноги были словно из ваты. Теперь приятные мурашки не могли спуститься ниже колен.
Заскрипели ступеньки. Багровая волна захлестнула ее до самых волос и понесла к дверям, за которыми стоял Томас.
«Сбросить платье, как вчера вечером, все сбросить и прижаться к нему. А потом пусть убивает. Тогда уже все равно. Тогда пусть хоть задушит».
Молча стояли они возле кровати. Говорили лишь взгляды и кровь.
Томас принес первые розы из своего сада. Два бутона только начали раскрываться.
Она приколола мокрые розы к плечу. Для этого ей пришлось поднять руку.
Томас, не в силах устоять против искушения, припал губами к темной впадине. Мгновенно она скользнула вниз, на колени. Ему пришлось перешагнуть через кольцо ее рук.
В доме царила тишина. Даже восьмидесятитрехлетняя тетушка спустилась с пятого этажа и проковыляла чуть ли не через весь город к трактирчику на мосту, желая доказать себе, что проживет еще немало.
Ханна пошла вниз на кухню сварить кофе и достать чашки. Но с полдороги вернулась, ей показалось, что, если оставить дверь в светелку открытой, она будет ближе к любимому.
Томас стоял перед кроватью и с нежностью глядел на подушку, которой касалась ее щечка, и снова сознание ответственности взяло верх над обуревавшим его желанием.
Годами юнец, Томас разумом был мужчиной. Он знал, в какое трудное положение попадет Ханна, если он поддастся своему желанию, и в то же время понимал, какая опасность грозит и возлюбленной и ему самому, если он пересилит себя.
Мысль, что пылкость этой рано созревшей, но младенчески невинной девушки может толкнуть ее в объятия доктора Гуфа, доводила его до холодного бешенства, и он готов был уничтожить соперника, так как далеко не был уверен в его порядочности.
Томас прислушался. Внизу на кухне гремели чашками, а раз хозяйничала Ханна, он и это воспринял как ступеньку к счастью.