Но на этот вопрос, который он не раз задавал себе в течение их длительной беседы, Томас так и не смог найти ответа в тот вечер.
— Ваш господин Тэкстэкс уже четыре раза допрашивал меня и на завтра опять вызывает. Я и сам удивляюсь, почему он позволяет мне разгуливать на свободе. Я ведь давно бы мог упорхнуть. Должно быть, не верит в мою вину. У него нет никаких доказательств. Под мое алиби не подкопаешься. — И он опять многозначительно улыбнулся.
— Ах, это я так, от скуки забавляюсь. Материал обходится мне почти столько же. К тому же у меня нет подходящего инструмента, — вскользь заметил швейцарец, когда Томас взял с секретера и стал рассматривать фальшивую монету в две марки, не чеканенную, а литую, с еще не отделанной кромкой.
— Забава опасная, особенно если принять во внимание, что под вами полицейский участок.
— Что вы, жить над полицейским участком самое милое дело. Это проверено на практике.
Когда Томас опять проходил через площадь Иоаннитов, там уже стоял шапочник Лемлейн и, покачивая головой, смотрел на дом с фронтоном, выкрашенный в ядовито-зеленую и нежно-розовую краску. Через два дня дом выкрасили заново. «Апостол Петр» и господин Лемлейн сошлись на лазури.
Томас трижды дернул звонок: ножки Ханны отбарабанили все сто ступенек лестницы с такой же равномерностью и виртуозной быстротой, с какой пальцы пианиста пробегают по клавишам.
Вечерами они бродили по тихим укромным тропкам, вдоль садовых оград, по тропкам, которые выводят вас в поля клевера и овса, из чьей неподвижности, запахов и красок слагается вечер. Кругом ни души.
Там встретишь только влюбленную парочку, усевшуюся на меже, или где-нибудь вдалеке увидишь юношу, который что-то вырезает на стволе дерева, поглощенный мыслью о будущем: как жить, кем стать и что делать, чтобы осуществить свою мечту.
В такие мягкие весенние вечера, когда все погружено в глубокое безмолвие, когда не шелохнет былинка, когда кузнечик застрекочет рядом, прислушается и снова застрекочет уже вдалеке, в душе юношей созревают решения на всю жизнь, а матери потом только диву даются.
Сквозь щели забора пробивались ветви жимолости, и Ханна отстраняясь от них, поневоле прижималась к возлюбленному.
Несколько минут они брели полями, потом пошли лощиной, над которой кустарник так часто переплел свои ветви, что свет усыпанного звездами неба лишь украдкой просачивался сквозь зеленую кровлю, и не было выхода густому аромату шиповника, не сравнимому ни с одним по свежести и сладости.
По этой дороге давно уже не ездили. Колеи поросли травой, а плети ежевики свешивались вниз и цеплялись за одежду колючками.
Томас приподнял усыпанную цветами длинную ветку шиповника. Ханна нырнула под нее и, обернувшись, обвила его шею руками, словно завороженная, которая хочет, наконец, освободиться от злых чар.
В темноте он видел лишь блеск ее глаз и чувствовал ее тело, которое на солнце отдавало прохладой, а здесь, в этой благоуханной прохладе, потеплело.
Они могли бы уже составить картотеку поцелуев.
Детские больше их не удовлетворяли, и они сразу же соединились в поцелуе, в котором было всё, что может дать поцелуй.
Томас опустил плечики ее выцветшего платьица, правое и левое, она медленно высвободила руки и предстала перед ним обнаженная до пояса.
Было темно. Лишь свет звездной ночи, струясь сквозь лиственный шатер, падал на бутоны грудей, которые под руками Томаса — Ханна чувствовала это — словно росли и набухали.
Природа, великая обольстительница, сулила последний взлет, когда в разрывающейся коробочке цветка заключено само счастье.
Но человеческие установления и тут воздвигли перед Томасом барьер с начертанным на нем словом «ответственность».
Ей было шестнадцать, ему не исполнилось и двадцати.
И вдруг ночную тишину нарушил легкий шорох — должно быть, распрямилась ветка, выскользнув из чащи кустарника.
Томас в тот же миг поднял голову. Ханна натянула платье. И хотя она была благодарна возлюбленному и ни капельки не оскорблена, все же во взгляде ее тлел отблеск оскорбленного самолюбия, словно он ею пренебрег.
По проселочной дороге, которая была лишь чуть светлее поля, а в десяти шагах сливалась с окружающим мраком и двумя рядами яблонь по обочинам, они сперва шли друг подле друга в полном молчании.
«Доктор Гуф, надо полагать, не отнесся бы к этому столь серьезно», — подумал Томас и сказал:
— Доктор Гуф знал уже многих женщин… и вообще.
Ханна с живейшим интересом обернулась к нему:
— А сколько, как ты думаешь?
— О, он, конечно, знаток по этой части.
И потом проронил ту фразу, которую давно мысленно подготовил:
— Из-за него и невинная девушка легко может попасть в беду и погибнуть.
Он не заметил зажегшейся в ее глазах насмешливой искорки.
— Другим, ну, знаешь, таким девушкам, им и горя мало!
— А ты думаешь, он и таких знал?
— Бог мой, он не очень-то разборчив… А по-моему, это мерзко.
Ханна на ходу сорвала листик с яблони.
— Видимо, он очень интересный человек.
Ханне было ново и очень приятно взять под свою защиту мужчину, который столько пережил и столько видел, настоящего, опытного мужчину.
— Знаешь что… А ведь он человек благородный.
Против этого Томас ничего не мог возразить, он был того же мнения.
— А что он любит женщин, так это даже очень хорошо.
— Но у неиспорченной девушки поцелуй такого человека может вызвать только отвращение.
И тут она отомстила ему за то, что он в лощине не потребовал и не пытался овладеть тем, в чем она все равно бы ему отказала.
— А меня он целовал.
Действие этих слов было сокрушительным. Но она увидела лишь его страшные глаза. В последний миг он левой рукой успел схватить сжатый для удара кулак.
Как человек, сам на себя надевший наручники, чтобы не стать убийцей, он заставил себя круто повернуться и зашагал от нее прочь.
Дома его дожидался анархист. Томасу казалось, что его сердце так накачали воздухом, что оно вот-вот лопнет. Подбитый глаз опять разболелся.
— Хорошо, что вы пришли! Не то я завтра сам бы к вам пожаловал.
Тем не менее анархист начал так, как задумал:
— Вы, конечно, удивлены, что я здесь?
Томас выложил на стол вату и чистый платок для компресса.
— Нисколько не удивлен.
— Итак, вы думаете, что это я убил старика?
— Одну минутку. — Томас вытащил зубами пробку из пузырька со свинцовой примочкой. — Да, думаю.
— А почему?
— Почему вы его убили?
— Нет, почему вы так думаете?
— Я уже вам говорил. Потому что, если, помимо Беномена, никто не заходил в дом, кроме вас некому было это сделать.
— Ну, а если бы это сделал я?
— Почему вы прямо не скажете: это не я!
— Ну, ладно! Я его не убивал. Верите вы мне?
— Нет!
— А вот господин Тэкстэкс не верит тому, что я убил.
— Он не знает того, что известно мне. Если бы ему было это известно, вы не разгуливали бы на свободе. — Томас отнял компресс от глаза: руку анархист держал в правом кармане. Он стоял, прислонившись к изразцовой печке, и улыбался.
— Что вы боитесь? Старика бы я, конечно, мог ликвидировать. Но насчет вас другой разговор. Как-никак у меня есть убеждения и взгляды, которые определяют мои поступки. Вы же это знаете.
— Вот мы и добрались до сути. Об этом стоит поговорить. И у меня есть свои взгляды на то, каким путем можно что-то действительно изменить и даже улучшить. Так вот я не верю, что на земле будут больше и разумнее производить и справедливее распределять блага, если вы проломите череп какому-то старому ростовщику в Вюрцбурге.
— А речами в парламенте измените?
— В такие подробности, по-моему, нам сейчас незачем вдаваться. О том, как это лучше сделать, мы еще потолкуем при встрече или на собрании. Сейчас речь идет о другом: весь город знает, что Оскар Беномен разорился из-за Молитора. Беномен был у Молитора в те злополучные четверть часа. Из-за этой случайности на него падает тяжкое подозрение, и господин Тэкстэкс, который, может быть, даже чувствует, что Беномен не виноват, — он ведь не глуп, — не выпустит его, пока не найдут настоящего убийцу. Значит, за убийство, которое совершили вы, страдает совершенно невинный человек. Ваши побуждения можно признавать или не признавать. Я, например, их не признаю. Так обстоит дело. О моральной стороне мы говорить не будем.