У их родителей, выходцев из Германии, были в Южной Америке огромные владения, чуть ли не больше всего Вюртемберга. Сестру доктора Гуфа воспитывала англичанка, строго следившая за тем, чтобы девочка, сохрани Бог, не соприкоснулась с правдой жизни, и та росла, отгороженная стеной от суровых будней своей родины. Несколько тайком прочитанных книг из отцовской библиотеки открыли ей глаза на действительность, а затем она с матерью и братом отправилась в Европу.
Но и тут лик жизни был не менее безобразен. Она по-прежнему чувствовала себя неприкаянной и все-таки, подобно брату, уже не в силах была оторваться от уродливой морщинистой рожи старой Европы и возвратиться в свою страну, где тон задавали экспортеры говядины, в сущности мясники гигантского масштаба, и только. Она повисла в воздухе между двумя континентами и, неспособная жить, вынуждена была довольствоваться тем, что эту жизнь изображает.
Запахнув на груди накидку, сквозь кружево которой белели ее девичьи плечи, ока застыла в ожидании. Она была красива. Мысли о жизни вообще и о собственной жизни, которую она, раба недосягаемой мечты, бездарно растрачивала, затушевали легкой тенью уголки рта, а усталый взмах ресниц выдавал тоску, затаенную в больших глазах, серых, как гранит. Немыслимо было представить себе, что она когда-нибудь может принадлежать мужчине. Объятие даже самого благородного возлюбленного казалось бы святотатством.
— Какой-то безумный предок замесил наши души. — Он приоткрыл дверь. Она проскользнула вперед. На том свидание для обоих, собственно, и закончилось.
То, что они втроем вышли из подъезда, то, что они направились к отелю, — своей простотой и обыденностью подействовало на Томаса отрезвляюще. Задушив ее, он ровно ничего не достиг бы; но и прежнего искусственного безразличия также не стало, его поглотила жгучая боль. Раз он не может отказаться от Ханны, приходится страдать и бороться. Теперь случившееся обрело свой настоящий вес.
У дверей отеля сестра с ними распрощалась. В безлюдной Каштановой аллее Томас стал свидетелем того, как доктору Гуфу разрешили поцеловать подставленную ему щечку; когда же Ханна зашагала дальше одна, Томас выступил из-под тени деревьев. Она остановилась.
И тут им снова овладело неистовое желание сдавить эту тоненькую шею, которую так удобно было обхватить обеими руками. Тогда все сразу разрешится, все будет, как прежде.
Но спокойная уверенность, с какой Ханна вышла с теми двумя из подъезда, эта ужасная уверенность была фактом, мучительным и простым фактом, и тут ничего нельзя было поделать ни угрозами, ни силой, ничем. Оставалось только наблюдать, сдерживать себя и ждать, кому она отдаст предпочтение.
Она взглянула на него. И Томас не выдержал.
— Было это? Было, говори!.. Только правду! — не помня себя закричал он. — Правду говори!
— Этого не было.
Теперь, когда она сказала, он и сам видел по ее спокойному взгляду; этого не было. Этого нет. Но боль не унималась. Что-то еще оставалось. Что-то ужасное!
— Ты опять позволила ему целовать себя? Я знаю.
И не справляясь с болью, настолько глубокой и исступленной, что она уже граничила с противоположным чувством, он спросил:
— Он тебя в губы целовал? Тоже в губы?
Ничего не ответив, она отвернулась, и они молча дошли до самого ее дома.
Ханна не стала зажигать света в своей комнате. Еще когда она раздевалась, ею вновь овладело волнение, и в постели она опять подпала под власть поцелуев доктора Гуфа. Она вся горела. Безвыходно, трагично положение шестнадцатилетних, уже созревших для любви девушек: чем строже они себя блюдут, тем глубже проникает отрава в их кровь.
Рабочая комната с длинной сосновой доской вместо стола, на которой лежали нужные книги, была светлой, светлой. Ни одного темного уголка. И в жизни у него до сих пор не было темных углов. Не мудрено, раз горит стосвечовая лампа. А в книгах торчат закладки.
Теперь все переменилось. Но разве не сам он наложил на себя обет ожидания. Но не такого ожидания: он или другой. Не такого! Не может он этого. Не может он глядеть и ждать и копаться в своей ране. Ее нужно врачевать по-другому. Себя щадить он не намерен. Рана, так пусть будет рана. Да, но выдержит ли он? На то есть спорт! Зарубцуется.
Руки Томаса машинально укладывали книги стопками. Немного денег он уже скопил. Если все распродать, на переезд в Америку хватит. По-английски он пишет не хуже, чем по-немецки. Свои статьи он и там всегда сумеет пристроить. Мировой рекорд стометровки — 10,4 секунды, вчера он пробежал эту дистанцию за 10,9. Любые средства хороши, лишь бы достигнуть цели. Он там добьется своего. Ведь ему еще только двадцать лет, черт побери!
У Томаса все внутри онемело. Никакой боли. Он скинул пиджак, брюки и бросился в постель.
Иное дело, конечно, спокойно лежать, спать и видеть сны. Тут его опять примется точить червь. Но если каждый день с семи до десяти вечера хорошенько тренироваться, а затем в постель — уж он как-нибудь да заснет мертвецким сном.
«Тоже в губы? Не ответила! На это она не ответила. Значит, целовалась. Как тогда со мной на дороге. Целовалась. В губы».
Он ощутил ее поцелуй. И на этот раз не отступил перед последней близостью. «Хватит быть дураком. Хватит!» Он с силой притянул ее к себе.
(Но это понимала и Ханна. Ни на какую заросшую шиповником дорогу она больше с ним не пойдет.)
Она лежала, скрючившись под одеялом, пылающая и заплаканная, мысленно разрываясь между Томасом и доктором Гуфом, а тот сидел с сестрою в ресторане отеля: последние посетители. Кельнер дремал на стуле возле буфета.
Лишь когда доктор двумя пальцами высоко подымал рюмку на тонкой ножке, вино приобретало для него особый букет.
— А глаза, Нина? Видела ты ее глаза? И взгляд видела? Когда она вскидывает ресницы, в ее зрачках открывается — запрятанное глубоко, глубоко! — такое инстинктивное понимание законов жизни, побольше, чем у старика Канта из Кенигсберга.
Сестра уже минут пятнадцать не разжимала тонких губ и не сводила глаз с горящего воодушевлением брата, она не отвела от него взгляда, даже когда прикрыла рукой бокал, куда он хотел долить вина.
— Знаешь, ее прелесть просто слепит, у нее какая-то прирожденная гордость. А как она ходит… Вот так она и в меня вошла. — Улыбаясь, он поджал губы, выражение его лица говорило о полной уверенности в том, что сестра поймет его увлечение. — Ты понимаешь…
Она понимала. Она изумлялась и радовалась и в то же время не позволяла себе изумляться. Она приобщалась к жизни через брата, который отважился вступить в эти страшные джунгли.
— Скажи, Нина, ты веришь, что она меня полюбит? Скажи!
Случайно приехала из Оксенфурта в Вюрцбург и тут нежданно-негаданно становится свидетельницей чуда. И она не отрывала глаз от брата, уже готовая уверовать в чудо.
Как взломавшие сейф жалкие воришки замирают перед долгожданным сокровищем, так сидели они, ослепленные этим вторжением в жизнь, одни в пустом зале, дальний конец которого скрывался во мраке. Кельнер зевнул.
VII
Старик, уже двадцать лет пользовавшийся замшелой уличкой вместо плевательницы, последние дни был занят исключительно одним: как бы докопаться, что же все-таки происходит в оружейной лавке фрау Юлии.
Каменщики выносили мусор и битый кирпич. Ломовые выгружали у подъезда какие-то тяжелые ящики с маркировкой «Большая скорость», а столяр втаскивал новые полки.
Стену между лавкой и задней комнатой выломали. С нынешнего дня фрау Юлия окончательно поселилась у Соколиного Глаза, свадьбу должны были сыграть в ближайшие дни.
Фрау Юлия последовала совету мужа, она не только расширила помещение, но и ассортимент: отныне в ее лавке, помимо оружия и патронов, можно было по сходной цене приобрести и скобяные изделия, перочинные ножи, любой величины ножницы, лезвия для безопасных бритв, бритвенные и точильные приборы.
В витрине на самом видном месте красовалась стеклянная чаша с водой, а в ней — ножик и вилка. Пусть покупатель убедится, что великолепный столовый прибор, сделанный из дешевого белого металла, но блестящий, как серебро, годами будет лежать в воде и не заржавеет.