Собственно, и в тот раз он отправился к Молитору по тому же делу и попал в такой ужасный переплет… Однако ноги Оскара уже несли его через мост.
Наследники Молитора жили возле бульвара в роскошном старинном особняке. Перед дверью Оскар еще колебался.
— А что, если они сразу позовут полицию?
Уже два дня спустя члены общества тяжелоатлетов «Голиаф» и клуба игроков в скат «Деньги на бочку» возобновили свои собрания в «Черном аскалонском ките».
Господин Молитор, высокий сухопарый человек, всегда ходивший в сюртуке — зимой в черном, летом в сером, — не преминул прибыть на торжественное открытие и воочию мог убедиться, что жажда тяжелоатлетов служит не меньшей гарантией, чем любое банковское обеспечение.
У него была седая шкиперская бородка, а в широком рту спереди торчал золотой зуб, которым он неизменно при встрече приводил в изумление всех вюрцбургских девочек. Обыкновенно он низко нагибался и похлопывал их по маленькой попке. Он походил на представительного голландского судовладельца.
Оскар самолично поднес ему кружку пива; рука его дрожала.
То было в среду.
В четверг этой столь богатой событиями недели — подручный Клеттерера уже отнес тяжелый чемодан Томаса на вокзал, поезд отходил в восемь вечера — Ханна отправилась к сестре Гуфа в отель. Она долго прихорашивалась и в первый раз в жизни напудрила щеки. Она была приглашена на чашку чая. Пудреница, подарок сестры доктора, лежала в сумочке, — причина достаточная, чтобы сиять от удовольствия.
Томаса она не видела целую неделю и ничего не знала о его намерении покинуть Вюрцбург. Ее мать и фрау Клеттерер считали, что лучше не вмешиваться в размолвку, и ничего ей не сообщили.
Впереди нее мячиком катился по Каштановой аллее господин Тэкстэкс. Он шел из садоводства Клеттерера, куда заходил посоветоваться насчет своей тельтоверской репки, и только что возле опытной грядки прослушал целую лекцию Томаса о значении интенсивного земледелия в народном хозяйстве.
«Интенсивное сельское хозяйство» — таков будет, очевидно, лозунг лейбористов на предстоящих выборах в Англии.
— Каждому, тэк-с, рабочему свой домик и поле.
— Да, так примерно они обещают. Конечно, все это сплошной обман, но как лозунг в предвыборной борьбе придумано неплохо.
— Тэк-с, тэк-с… А как же тогда в Швейцарии? Там ведь либо стоишь наверху и смотришь вниз, либо стоишь внизу и смотришь вверх. Годной для обработки земли почти что нет. А ведь, казалось бы, именно Швейцария… Любопытный народ эти швейцарцы! Делают, тэк-с, часы, всякие там вышивки, а кто попредприимчивее — бродит по свету в поисках приключений. Любопытный, однако, тэк-с, народ!
«Так вот почему он битые полчаса болтает со мной о предвыборных лозунгах!»
— Тэк-с, знаете, заядлые анархисты с поддельными документами!
Томас, молча, иронически улыбаясь, поглядел господину Тэкстэкс прямо в глаза.
— Он же только бумагу портит, пишет длиннейшие письма да играет на флейте… Превосходный оружейник и совершенно безобидный человек.
— Тэк-с, тэк-с!
И вдруг этот хитрый, несомненно способный следователь, который прикидывался и выглядел таким безобидным, меж тем как на самом деле многих уже засадил в тюрьму и отправил на виселицу, показался двадцатилетнему юноше вконец испорченным и разложившимся человеком.
Ханна обогнала катившийся по тротуару черный мячик. Господин Тэкстэкс внимательно поглядел на грациозную игру ее ножек и бедер, на очень короткую юбку и чулки телесного цвета, задумчиво погладил свои гусиные перья и пробормотал:
— Тэк-с, тэк-с.
Сестра Гуфа слегка передвинула стулья, постелила вышитую салфеточку ручной работы, между туалетными принадлежностями и на чайный столик поставила цветы. И этот номер гостиницы, который ей предстояло покинуть через несколько часов, — труппа должна была завтра выступать в Лоре-на-Майне, — выглядел так, будто она прожила здесь целый год. Из нее бы вышла образцовая хозяйка. Казалось, тем и исчерпывается все женское в ней.
Доктор Гуф сидел в корректной позе на жестком диванчике, грыз крохотные печенья, которых терпеть не мог, время от времени вежливо нюхал цветы, к которым был совершенно равнодушен, и отвечал на вопросы сестры официальнейшим тоном, послушно, как хорошо воспитанный мальчик. Он не был пьян. Однако на затылке у него топорщилось несколько волосков.
«Опять старая история. Боится, что в самом деле завоюет Ханну, пугается счастья, как тогда с миловидной англичанкой на террасе отеля в Лугано», — не без душевного трепета подумала сестра и спросила:
— Где же ты теперь думаешь работать? — Официальная улыбка не покидала ее губ, она привыкла скрывать свои чувства и с хорошо разыгранным интересом расспрашивать о самых неинтересных вещах.
Но он не привык долго сдерживаться и откровенно заявил:
— Понятия не имею! Какая разница! Пожалуйста, вели мне подать пильзенского.
Он и в самом деле не имел понятия. Не рассудок руководил им. Им руководили чувства, это они определяли его поступки. Лишь для работы у него в сознании сохранился еще неприкосновенный уголок. Но когда-нибудь и его могло захлестнуть неуловимое и неосознанное, побуждавшее его бежать всех жизненных обязательств. Тогда он перестанет существовать и как врач.
Его жизненный удел, сказал он как-то во хмелю хозяину трактирчика на старом мосту, — балансировать над пропастью, удерживая равновесие шестом остроумия и скепсиса, и наслаждаться свободой, на которую ему, впрочем, тоже в высшей степени наплевать.
Ханна ощутила натянутость, едва только переступила порог номера. Она переменилась в лице. А ведь только что она сияла от радости. Прежде он всегда целовал ей руку повыше запястья. На сей раз нет; он только поклонился. Это выглядело смешно.
Сестра разливала чай.
— Ты не сядешь с нами?
— Пардон! — Он глядел в стену и сам верил, что заинтересован рисунком обоев. С виноватой улыбкой пойманного с поличным он и Ханне сказал «пардон». С безукоризненной корректностью подсел к столу и после каждого глотка учтиво поджимал губы.
Ханна почувствовала, как у нее от смущения запылали щеки. Разве она требует, чтобы ею занимались. Она может и уйти. Мучительно чувствовать себя виноватой, не зная за собой никакой вины. Даже чашку она не умеет держать как следует. Пришлось поставить ее на стол и перехватить ручку по-другому, при этом Ханна метнула быстрый взгляд на сестру доктора, но та, слава богу, как будто ничего не заметила. Пудреница тоже уже не радовала. И вообще!..
Но сестра все заметила. Она как бы случайно коснулась плеча Ханны кончиками пальцев матово-белой руки со сверкающим бриллиантовым перстнем и непринужденно принялась болтать о спектакле, который смотрела вчера в городском театре.
— А мне скоро пора домой, — ответила Ханна и сразу же подумала: «Эх, как нескладно у меня получилось! Не умею я так ловко разговаривать». И вдруг досадливо повела плечами. Опять ее душил смех, как тогда на островке, когда она глядела на мальчика, невозмутимо запихивавшего себе в рот остаток бутерброда.
Ханна, вся пунцовая, силилась побороть смех, но тут взгляд ее упал на доктора Гуфа, и она вдруг выпалила:
— Вы сегодня какой-то смешной. И знаете, на кого похожи? На того судейского в Оксенфурте, помните, когда он еще трезвый сидел один за столиком. Ну прямо вылитый он!
Как молоко, когда оно сворачивается, его корректная мина мгновенно обратилась в кислую улыбку, перешедшую затем в смущенный хохоток. Чары Ханны начинали неотразимо на него действовать. Но он не хотел снова спускаться в мирную долину, где жить ему не дано.
Четверть часа он молча сидел и курил, как бы отделенный от других невидимой стеной, с рассеянным видом мужчины, вынужденного слушать пустую женскую болтовню, а затем, затем наступила минута откровенности: все трое стояли, прощаясь, и три пары глаз знали все.
Тут скепсис и остроумие покинули его. Затаенное волнение прорвалось наружу: ноздри его вздрогнули, и на переносице обозначилась глубокая складка.
— Мы с тобой еще увидимся на вокзале, — сказал он сестре, словно уже попрощался с Ханной, и выбежал из комнаты.