Но Стеклянный Глаз, который на обратном пути дошел было уже до опушки, вдруг остановился и повернул назад: он забыл соль, а денег у него больше не было.
— Соль я не продаю, — сказал булочник, у которого Стеклянный Глаз купил хлеб.
— А я и не хотел купить.
Но булочник уже вышел в противоположную дверь.
— Полкило? — спросила пожилая хозяйка бакалейной лавочки и поднялась с табурета за прилавком.
— Ах нет, только чуть-чуть! Только щепоточку!
— Меньше чем сто граммов соли мы не продаем, сударь.
— Да, да, конечно! Но, видите ли, у нас есть две редьки, и к ним нам нужно немножко соли. А у меня, к сожалению, нет больше денег.
Она медленно опустилась на табурет.
— То есть как — нет?
— Я думал, может, вы подарите мне чуточку соли, совсем немного, чтобы мы могли только съесть редьку.
Механизм экономических законов, всю жизнь направлявших ее действия, заработал, вызвав в ней смутное сопротивление:
— Но мы сами бедны; мы очень, очень бедны.
Стоило ей, однако, взглянуть на горемыку, который стоял перед ней опечаленный и смущенный, как ее чувствительное сердце взяло верх. Чтобы сэкономить хотя бы кулек, она насыпала соль в клочок газеты.
Щеки Стеклянного Глаза пылали, когда он вышел на улицу, — впервые в жизни он попросил милостыню.
Через десять минут редька и полуторакилограммовая коврига исчезли. Портной, хромавший и поэтому постоянно озабоченный, как бы не оказаться обузой в пути, сказал тоном обвиняемого, который должен защищаться:
— Что касается меня, то я могу, ясное дело, еще идти и идти.
— А зачем нам это надо? Для чего? Куда? С тем же успехом мы можем и здесь посидеть. Терять нам нечего, а спешить и подавно некуда.
Всем в эту минуту стало очевидно, как тяжела и бессмысленна жизнь без надежды и без цели.
— Поищем-ка себе ночлег; вот и все.
— А завтра, когда проснемся?.. Денег у нас больше нет…
— Кусок хлеба мы, может, и раздобудем. А впрочем, может и нет! Попрошайничать тоже надо уметь.
— Ну, я уже научился. У меня это совсем просто получилось.
— Ведь все равно завтра, и послезавтра, и через год будет то же самое, что и сегодня. Мы где-нибудь присядем, да там и останемся, потому что нам все равно нигде не будет лучше.
Секретарь выдержал хорошо рассчитанную паузу, а затем продолжал:
— Решительно все изменить можно лишь двумя путями: либо мы покончим с собой, либо мы примем какое-нибудь решение. Великое решение!
Сперва он посмотрел в жадно вопрошавшие глаза, а потом вверх, на развалины замка, который виднелся вдали на вершине лесистого холма, и сказал изменившимся голосом, подчеркнуто просто и как бы вскользь:
— Мы должны эмигрировать. Я бы предложил в Южную Америку.
В ответ Стеклянный Глаз только головой покачал.
— Ну, если ты ничего лучшего не мог придумать…
А портной грустно усмехнулся: ведь речь шла о чем-то совершенно невыполнимом. Он не сказал ни слова, предложение того не стоило.
Им всем было за сорок, и беспечность двадцатилетних давно покинула их. Эмигрировать! В Южную Америку! Орешек был крепок, чересчур крепок, им его не раскусить. На душе у них стало тяжело, они притихли и задумались.
Секретарь не торопил, было бы ошибкой их уговаривать. Столь важное решение они должны принять самостоятельно, только по внутреннему убеждению, иначе у них не окажется сил, необходимых чтобы его выполнить. Сама безвыходность положения должна была подтолкнуть их. Секретарь больше не возвращался к своему предложению.
— Может, вон там, в развалинах, мы найдем подходящий ночлег на сегодня.
Стеклянный Глаз — они прошли уже шагов десять — вдруг остановился, посмотрел на обоих, секунду выждал и сказал так, словно изрекал великую истину:
— Препакостная наша жизнь, доложу я вам!
— И только для этого ты остановился?
Они молча прошли лес, спустились вниз в долину, пересекли приток Майна и цепь холмов и все шли по направлению к развалинам из красного песчаника, видневшимся вдали на фоне голубого неба, среди буковых и хвойных лесов, на самой возвышенной точке местности. Иногда развалины исчезали, скрытые каким-нибудь холмом, но потом казались еще величественнее, будто у них прибавлялось башен и балкончиков. Ни один человек не встретился им по дороге.
Стены развалин сплошь были увиты древним плющом. Дворы заросли высоким терновником и ежевикой. Старый красный бук ветвями заслонял вход в башню, еще не тронутую временем. Они поднялись наверх и уселись на цементированную плиту.
Воздух звенел от жары. Далеко-далеко в голубой дымке мерцали виноградники и леса, там и сям виднелись подернутые осенней желтизной буковые рощи. Узкие ленты речушек сверкали среди лугов, а по широкой долине, мимо прильнувших деревень, извивалась огромная, ослепительно синяя змея — Майн.
На склоне лужайки, рядом с развалинами, неподвижно стояли три косули и смотрели в открывавшуюся перед ними даль.
— Мы трое — и их трое! Кому живется лучше?.. — спросил портной.
Стеклянный Глаз с сомнением покачал головой:
— Ай, ай! В один прекрасный день их подстрелят.
— Совсем не плохо! Если к тому же за секунду до этого не знать, что тебя ждет смерть!
Секретарь, сохраняя полное душевное спокойствие, сказал:
— Пожалуйста. Только произнеси «да», и я обещаю, не пройдет и секунды… Высота башни тридцать метров, внизу скалы, я совсем легонько толкну, и тебя — как не бывало.
— А ты бы меня толкнул?
— Да, немедля же!
Тогда портной опять смачно выругался и первым захромал вниз.
Внизу они нашли какое-то подобие комнаты без потолка. По углам росли кусты и папоротник в метр высотой, а на ложе из сена, оставленном, видно, бродягами, скорчившись, неподвижно лежала злая на вид, одичавшая собака. Только по горящим из-под свисающих косм глазам можно было догадаться, что она живая.
Как малый ребенок, который не сознает опасности и способен погладить даже дикого зверя, Стеклянный Глаз, сияя от радости, не раздумывая, подошел к собаке. Но, привыкшая к палочным ударам и камням, она месяцами только и делала, что от кого-нибудь убегала, и теперь, отпрянув, не могла поверить, что чья-то рука хочет ее погладить.
Собака знала эту уловку: уже не один человек сперва ласково манил ее, а потом давал пинка. От всякого другого она немедленно пустилась бы наутек и, одинокая, бежала бы все дальше и дальше. Но на этот раз она почувствовала нечто, чему не могла противиться; только еще не верила в такое непривычное счастье.
Она кружила вокруг Стеклянного Глаза, не доверяя и одновременно стремясь к нему, бросала быстрые взгляды на тех двоих и, повернув голову к Стеклянному Глазу, все-таки держалась ближе к выходу.
— Барашек! Барашек! Иди же сюда! иди ко мне! — Стеклянный Глаз опустился на колени и похлопывал обеими руками себя по ляжкам: — Да иди же, иди!
У этого человека палки не было. Барашек издал короткий лающий звук, перешедший в ворчанье, еще раз наспех и уже как бы между делом взглянул, что поделывают те двое, и, скуля, объявил, что он подошел бы с удовольствием. При этом он обеими передними лапами царапал землю, но ни на сантиметр не подходил ближе.
Тогда Стеклянный Глаз сам подполз к собаке, которая с перепугу вся скорчилась, и потрепал ее по голове и по спине.
— Барашек, хороший мой Барашек!
Собака отозвалась на ласковое прикосновение руки Стеклянного Глаза; непрерывно лая, она начала жаловаться, как много дурного пришлось ей пережить за последнее время, и, наконец, дрожа всем телом от счастья, положила обе лапы ему на плечи. Это было настоящее объятье.
— Да, да, Барашек, мы это знаем, нам живется не лучше!
Теперь их было четверо: трое людей на грани отчаяния, которые не ощущали больше себя столь отверженными, и счастливая собака, готовая без колебаний отдать жизнь за своего покровителя.
Они улеглись на ложе из сена. Собака присела перед ними и, насторожившись, ждала приказаний. Высунутый язык ее дрожал при дыхании, а глаза, глубокие, как бездна, в которых, казалось, сосредоточился смысл бытия, следили за каждым движением лежавших людей.